Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Б подтяжках, в домашних туфлях он прошел мимо меня с ведром воды. Наши взгляды бегло встретились, но мы узнали друг друга немедля. Он поставил ведро на землю, наклонил к плечу большую голову, подошел ко мне, и я прикинул, что он выше меня сантиметров на девять.

– Вы только поглядите, – проскрежетал он сверху вниз, – нынче уже трехлетки не желают больше расти.

Поскольку я не отвечал, он сделал второй заход:

– Мое имя Бебра, происхожу по прямой линии от принца Евгения, чьим отцом был Людовик Четырнадцатый, а отнюдь не какой-то савояр, как утверждают.

И поскольку я все так же молчал, он сделал третий заход:

– Прервал свой рост в десятый день рождения. Поздновато, но все-таки…

Раз он был со мной так откровенен, я и сам представился, но расписывать свое родословное древо не стал и назвал себя просто: Оскар.

– Скажите-ка, дорогой мой Оскар, вам теперь должно быть годков четырнадцать-пятнадцать, а то и вовсе шестнадцать. Просто не верится, неужели всего девять с половиной, как вы говорите?

Теперь и мне следовало определить его возраст, и я нарочно занизил.

– Да вы льстец, дорогой мой друг. Тридцать пять – это осталось в прошлом. В августе я отпраздновал пятьдесят третий день рождения. Я бы вполне мог быть вашим дедушкой.

Оскар сказал ему несколько учтивостей по поводу его акробатических номеров как клоуна, высоко оценил его музыкальность и, повинуясь зову тщеславия, тоже продемонстрировал некий фокус. Три лампочки из циркового освещения послужили убедительным тому доказательством, после чего господин Бебра вскричал: «Браво, брависсимо!» – и выразил готовность зачислить Оскара в свою труппу.

Еще и по сей день я порой сожалею, что не принял его предложения, что придумал какую-то отговорку и сказал:

– Видите ли, господин Бебра, я предпочитаю быть среди зрителей, предоставляя своему скромному искусству возможность цвести втайне, вдали от шумных звуков одобрения, но я никогда не буду среди тех, кто не наградит аплодисментами ваше выступление.

Господин Бебра поднял морщинистый указательный палец и воззвал ко мне:

– Дражайший Оскар, поверьте на слово опытному коллеге. Наш брат не имеет права находиться среди зрителей. Наш брат обязан быть на сцене, на эстраде. Наш брат должен задавать тон и определять ход действия, не то зритель сам будет воздействовать на тебя и куда как охотно устроит тебе пакость.

Почти влезая мне в ухо, он шептал, делая древние глаза:

– Они придут! Они рассядутся на почетных местах! Они устроят факельные шествия! Они воздвигнут трибуны, они заполнят трибуны и возвестят нашу погибель. Вы еще увидите, мой юный друг, что будет твориться на этих трибунах! Вот и постарайтесь всегда сидеть среди тех, кто на трибунах, и никогда не стоять перед ними.

Но тут, поскольку меня окликнули, господин Бебра схватил свое ведро.

– Вас ищут, дорогой друг! Но мы еще увидимся. Слишком мы малы, чтобы потерять друг друга. Бебра всегда твердит одно: «Маленькие люди вроде нас с вами отыщут местечко даже на самой переполненной сцене. А если не на ней, то, уж верно, под ней, но ни за что – перед ней. Это говорит вам Бебра, происходящий по прямой линии от принца Евгения».

Матушка, которая, крича «Оскар!», вышла из-за фургончика, еще успела увидеть, как господин Бебра поцеловал меня в лоб, затем подхватил свое ведро и, загребая плечами, взял курс на один из фургончиков.

– Вы только подумайте! – так немного спустя матушка выражала свое возмущение перед Мацератом и семейством Бронски. – Он был у лилипутов. И какой-то гном поцеловал его в лоб. Будем надеяться, что это ничего не значит.

Но поцелуй, запечатленный Беброй на моем челе, значил для меня очень много. Политические события ближайших лет подтвердили его правоту: началась пора факельных шествий и маршировки перед трибунами.

Подобно тому как я внял советам господина Бебры, матушка близко приняла к сердцу по крайней мере часть тех предостережений, которыми осыпал ее Сигизмунд Маркус в Цойгхаус-пассаже и неизменно их повторял с тех пор при каждом ее визите по четвергам. Пусть даже матушка и не уехала вместе с Маркусом в Лондон – лично я не возражал бы против такого переезда, – но она осталась при Мацерате, а Яна Бронски видела не так чтобы часто, – другими словами, на Тишлергассе за счет Яна либо играя дома в скат, каковой с каждым разом обходился Яну все дороже, поскольку он неизменно проигрывал. Мацерат же, на которого матушка поставила, вняв совету Маркуса, и на чье имя сохранила вклад, не удвоив его, вдруг в одна тысяча девятьсот тридцать четвертом году, то есть сравнительно рано признав силы порядка, вступил в партию, хотя и не смог там подняться выше целленляйтера. В связи с производством в чин, явившимся, как и все нестандартные события, поводом для очередного вечера за картами, Мацерат впервые изложил свои предостережения, которые уже неоднократно высказывал Яну Бронски по поводу его деятельности на Польской почте, с более строгой, но и более озабоченной интонацией.

В остальном же сколько-нибудь заметных перемен не произошло. С гвоздя над пианино был удален сумрачный Бетховен, подарок Греффа, и на тот же самый гвоздь водружен для всеобщего обозрения Гитлер с не менее сумрачным взглядом. Мацерат, не испытывавший особой любви к серьезной музыке, явно намеревался подвергнуть глухого композитора окончательному изгнанию. Однако матушка, очень ценившая медлительные пассажи Бетховена, разучила два или три в еще более медленном темпе, чем положено, и время от времени выдавала их по капле и настояла на том, чтобы Бетховена перевесили на другое место, если не над кушеткой, то уж по крайней мере над буфетом. Возникло наиболее мрачное из всех возможных противостояний: Гитлер и гений висели теперь друг против друга, глядели друг на друга и видели друг друга насквозь, но никакой радости друг другу не доставляли.

Мало-помалу Мацерат докупил все составные части формы. Если память мне не изменяет, он начал с приобретения форменной партийной фуражки, которую носил даже в ясную погоду, опустив вниз ремень, натирающий подбородок. Какое-то время он носил к этой фуражке белые сорочки с черным галстуком или ветровку с повязкой на рукаве. Когда же он приобрел первую коричневую рубашку, ему неделю спустя захотелось обзавестись бриджами цвета фекалий и сапогами. Матушка этому воспротивилась, и опять прошел месяц с лишком, прежде чем Мацерат собрал наконец полное обмундирование.

Повод обрядиться в форму выпадал по нескольку раз на неделе, но Мацерат ограничивался лишь участием в воскресных манифестациях на Майском лугу возле спортзала. Зато уж тут он стоял как скала, отказываясь брать зонтик даже при самой пакостной погоде, и нам нередко доводилось слышать из его уст присказку, которая стала для него постоянной. «Служба есть служба, – говорил Мацерат, – а водка есть водка», – после чего, приготовив жаркое, он каждое воскресное утро покидал матушку, ставя меня в щекотливое положение, ибо Ян Бронски, умевший правильно оценить новую воскресную политическую ситуацию, наносил моей покинутой матушке по-штатски однозначные визиты, покуда Мацерат стоял в строю.

Что ж мне еще оставалось делать, кроме как скрыться с глаз? Я не желал ни мешать парочке на кушетке, ни наблюдать за ней. И едва мой облаченный в форму отец исчезал из поля зрения, а на горизонте маячил визит гражданского лица, которого я уже в ту пору называл своим предполагаемым отцом, мы с барабаном двигались из дома к Майскому лугу.

Вы, пожалуй, спросите, а почему обязательно туда? Поверьте на слово, что по воскресеньям в порту почти ничего не происходило, что предпринимать лесные прогулки я как-то не осмеливался и что внутреннее убранство церкви Сердца Христова тогда еще ничего не говорило моему сердцу. Оставались, правда, скауты господина Греффа, но тамошней подавленной эротике я предпочитал, уж признаюсь честно, суету на Майском лугу, даже если вы за это назовете меня попутчиком.

Выступали там либо Грайзер, либо гауляйтер по идеологии Лёбзак. На Грайзера я никогда не обращал особого внимания, он был слишком умеренный, и вскоре его заменили на куда более шустрого баварца по имени Форстер, которого и сделали гауляйтером. Зато Лёбзак был таков, что и сам вполне мог заменить Форстера. Не будь Лёбзак горбат, этому типу из Фюрта было бы куда как сложно утвердиться в портовом городе. По достоинству ценя Лёбзака и видя в его горбе примету высокой интеллигентности, партия сделала его гауляйтером по идеологии. И дело свое этот человек понимал. Покуда Форстер с нелепым баварским акцентом только и знал что орать: «Б объятия рейха!» – Лёбзак уделял больше внимания подробностям, говорил на всех разновидностях данцигского нижненемецкого, рассказывал анекдоты про Боллермана и Вульсудского, умел разговаривать и с портовыми рабочими в Шихау, и с простым народом в Оре, и с жителями Эмауса, Шидлица, Бюргервизена и Прауста. Я просто испытывал наслаждение, слушая, как этот человек, чей горб становился особенно заметен под коричневым сукном гимнастерки, отвечает уныло-серьезным коммунистам и на слабые выкрики отдельных социалистов.

29
{"b":"91886","o":1}