Старик с любопытством поднял мохнатые брови на Осипа:
– А я, признаться, только этими картинами вашим жеребцам и потрафляю, иное храбрецы Войска Донского зрят со скукою…
Он провел казака в длинный зал, где из позолоченных и черных рам на него глянули некрасивые, но живые лица. В отблесках фонаря они смотрели на Осипа таинственно и, казалось, скрывали какую-то особую, вечную истину…
Старик отдал Осипу фонарь, а сам Присел отдохнуть на обитую бархатом скамейку. Осип переходил от одного холста к другому. Он не понимал, что изображено на них, но странное чувство какой-то высшей правды, скрытой в этих картинах, рождало в нем ощущение неясной тоски, напоминавшей ту, что рождалась в нем, когда он смотрел на весеннюю степь, освобождавшуюся от снега…
– Сказывают, когда человек умрет – он все знать будет: и что было, и что впредь со всеми нами случится, – сказал он, возвращаясь к старику. – Сдается мне, что энти лица столь много притягательности имеют, что таковым знанием обладают-
– Отчего же ты не спросишь, сколько стоят сии живописи? – со скрытой иронией спросил старик.
– Да нешто это сапоги? – простодушно улыбнулся Осип.
Старик все с большим любопытством рассматривал казака.
– А вот ужо я тебе еще покажу! – сказал он, с трудом поднимаясь.
На огромной картине, верх которой терялся в потемках зала, Осипу спервоначалу в глаза кинулись пятки… Пятки и стоптанная туфля, и только потом он разглядел всю фигуру – каторжную, бритоголовую, что припала к старику. Багрово-коричневый цвет картины странно взволновал казака. Он отошел подальше и поднял фонарь над головой.
– Э… Старик-то слепой… – И тут же догадался: – Так ведь это по притче о блудном сыне!
– Точно так! – подтвердил провожатый.
– Но так, да не эдак! Там старший брат возмутился, что ж, мол, этого шаромыжника жалеть… А тут его все жалеют…
– «Истинно, истинно говорю вам, – процитировал старик. – Бог прежде отец ваш, а уж потом судья…»
– Да! – сказал Осип. – Вот эта картина государя достойна. А то понавешали толстомясых – смотреть срамно!
– Сколь тебе еще служить осталось? – с нескрываемой теплотой спросил старик.
– Теперь-то уж немного – меньше года.
– Ну вот, стало быть, скоро к родителям своим припадешь, ты ведь, я чаю, неженатый?
– Эх, Гаврила Дмитрия! – вздохнул казак. – Припадать-то мне не к кому… Отца у меня нет – преставился, когда мне год был. А матушка во втором браке, там и детишек имеют… Я с пяти годову в услужении… И хоть Демьян Васильич, хозяин мой, лучше иного отца для меня, а только вот так-то не припадешь…
– Ты какой станицы? – совсем ласково спросил кавалер.
– Собеновской, – ответил Осип. – Собеновской станицы, Зарокова хутора – так в бумагах пишусь… Потому как хутора этого давно, гутарят, нет, а может, и не было никогда. А проживаю в Жулановке – это слобода такая…
– Какого хутора? – переспросил старик, и Осип увидел, как его гладко выбритый подбородок мелко дрожит в кустах седых подусников.
– Зарокова хутора…
– Да ты чей? – перебил его старик.
– Осип сын Алексеев Зеленов. Что с вами, дяденька Гаврила Дмитрич!
Старик повалился на скамейку, хватаясь за сердце.
– Стань к свету! – приказал он. – Сыми кивер! – И совсем уже на выдохе: – Схожжж!
– С кем? – не понял Осип.
– На своего отца схож, на моего крестового брата: Алексея Хрисанфова Зеленова… Вечная ему память… – прошептал старик трясущимися губами. – Ося, сынок, ты меня в первом же увольнении разыщи… – Старик весь обмяк. Утратил костяную несгибаемую выправку и вдруг превратился в немощного инвалида с трясущимися склеротическими руками и слезящимися глазами. – Вот ведь как бывает! Привел Господь Алешиного сынка повидать…
Надо ли говорить, что при первой же возможности Осип птицей кинулся к старику и легко отыскал его на Миллионной, в дворцовой казарме, где старик квартировал в отдельной каморке. Вот там, усевшись без мундира и галстука за самовар, старый кавалер, смахивая слезы, до которых, судя по каменному подбородку и воинским регалиям, был не горазд, рассказал Осипу страшную его родословную и ту смутную тайну, о которой он догадывался с детства, но не мог предположить, о чем она.
После восстания поляков в Киевской, Житомирской, Харьковской и других губерниях осталось много пустующих, вымороченных имений. Владельцы их либо сложили головы в боях с русскими войсками, либо, лишенные прав состояния, были высланы в Сибирь. Их крепостные иные разбежались, а иные прятались по лесам и болотам, ведя партизанскую войну с войсками и постепенно превращаясь в обыкновенных разбойников.
Имения пустовали, и в них решено было разместить военные поселения, перевезя сюда верхнедонских казаков, в частности хутора Зарокова Собеновской станицы.
Гаврила Дмитрич видел в этом особый знак провидения, поскольку именно зароковские казаки особенно отличались в подавлении Польского восстания, а многие вызвались охотою в карательные отряды, что ужаснуло тогдашнее население Верхнего Дона, которое издавна всеми правдами и неправдами почти поголовно отлынивало от полицейской службы.
Военные поселения уже существовали в России, и слава о них была такая, что многие крестьяне и казаки предпочитали им явную уголовную каторгу, где было, по рассказам, легче, чем в поселении.
Примеры, когда казаков делали поселенцами, уже имелись: так поступили с чугуевскими казаками на Украине.
Обсудив все это на хуторском кругу, зароковцы пришли в отчаяние и, пренебрегая присягой, взбунтовались.
Первый отряд драгун, который должен был сопровождать их на новое местожительство, они просто разогнали. Со вторым вступили в настоящее сражение и по малочисленности через три дня его проиграли.
Драгуны окружили хутор и зажгли его! Задохнувшихся, ослепших от ужаса и дыма зароковцев согнали на площадь и всех без исключения погнали по «зеленой улице».
Солдаты, потерявшие половину своих однополчан в схватке с казаками, получившие к тому же тройную порцию водки, осатанели. В зачет не шли ни чины, ни георгиевские кресты – от веку избавлявшие кавалеров от телесных наказаний, ни награды за Польский поход, ни возраст, ни даже участие в войне 1812 года.
– Что творили с нами – пересказать невозможно! Вот я в «Русском инвалиде» читаю про то, как турки над славянами зверствуют, так у нас многие не верят… что такое возможно… А я говорю: что турки? Я такое сам видел! Сам! – расплескивая с блюдечка чай, шептал, глядя исплаканнымм, оловянными глазами куда-то мимо Осипа, Гаврила Дмитрич. – И не турки, а наши, русские! К исходу экзекуции хуторских казачат под вой обезумевших матерей покидали на телеги и развезли под конвоем по гвардейским полкам.
Алексей Зеленов – десяти лет, Демьян Калмыков – двенадцати, Антип Горелый – тринадцати и четырнадцатидетний Гаврила попали в лейб-гвардии Атаманский полк. Полк строгий, поскольку был он гвардейским, столичным, тем более строгим к мальчишкам-казачатам, которым здесь не дозволялись даже те мелкие радости, что выпадали на долю их сверстникам-кантонистам в других полках.
Повествуя о горько-сиротском своем детстве, Гаврила Дмитрич, не стыдясь, плакал, утираясь красным фуляровым платком и высмаркивая свой красный же солдатский нос.
Старик перечислял всех своих немногих земляков, что разметала судьба по просторам империи, на Кавказ, в царство Польское и княжество Финляндское… Но Осипу чудилось, что старик чего-то недоговаривает. Он не мог расспросить подробнее – это было бы неучтиво, да и невозможно при тогдашнем его состоянии. Скорее всего сообразил он о недосказанном уже много месяцев спустя, когда вернулся в свой полк. «А что же с моим-то отцом стало? Ведь Гаврила Дмитрич сказал, что и Демьян и Антипа – живы. Почему нет отца?» – думал он позже.
2. Осип загулял. Тосклив и страшен был его загул, не было в нем ни веселья, ни даже пьяной бесшабашности. Он покорно ходил с новыми своими товарищами в рабочие слободки, сидел вместе с ними за столами, пел и плясал под гармонику, пил водку и даже дрался с рабочими, которые сильно не любили казаков (и было за что), потому в слободку на берегу Невы ходили партиями по нескольку человек, обязательно вооружась нагайками.