Микеланджело почему-то был уверен, что написанная им фигура Ноя в точности соответствует внешности библейского персонажа. Вначале он, правда, раздумывал над тем, не придать ли облику старца свои собственные черты. Но потом от этой идеи отказался. Слишком разные темпераменты были у художника и у того, кого он так тщательно выписывал на потолке всю последнюю неделю. Вряд ли собственные клокочущие страсти могли стать основой для образа благочестивого Ноя, пусть даже разомлевшего от выпитого вина, изготовленного из сочных ягод виноградника, посаженного неподалеку.
Образ Ноя, не тот, который расположил он на потолке капеллы, а живой, полнокровный, давно уже будоражил воображение Микеланджело. Ему хотелось понять загадку этого человека, единственного, семью которого Господь избрал, чтобы дать начало новым поколениям. Он пытался найти в нем кроме благочестия и абсолютного подчинения Высшей Воле хоть какие-то ростки темперамента и страсти, но каждый раз натыкался на беспрекословное, практически слепое следование приказам голоса, звучавшего с небес.
Микеланджело казалось странным, что Ной не задавал никаких вопросов. Куда плыть? Сколько дней будет длиться потоп? Что делать дальше? Он словно был лишен главного качества человека, созданного по образу и подобию Божьему, – свободы воли. Но, возможно, все было наоборот – он сознательно сжал свою волю в кулак, задавил в себе проявление любых чувств, ибо как иначе пережить трагедию, которая развивалась на его глазах, когда вчерашние друзья и соседи, все то, что было ему дорого и близко, весь привычный и потому любимый им мир, вся память о прошлом и все надежды на будущее были уничтожены клокочущими водами, в которых небесный Отец топил негодных своих детей.
В библейских историях, отобранных Микеланджело для изображения на плафоне Сикстинской капеллы, сцены периода потопа были последними. Но художник, посвятил главному персонажу этого события, Ною, целых три из девяти задуманных картин и начал свой долгий труд именно с его истории.
Возможно, такое решение диктовалось некими особенностями самой работы, когда, для того чтобы ухватить весь замысел целиком, требовалось вначале именно такое движение глаз – от дальней стены к центру потолка, а затем непосредственно к месту, где будут стоять зрители.
А возможно, брали верх совсем иные мотивы.
Микеланджело поднялся с деревянного настила, на котором устроил себе импровизированное ложе, отложил в сторону Библию и сделал несколько глотков молока прямо из горловины кувшина. Белая струйка потекла по бороде, смешавшись с высохшими брызгами краски. Теперь голова его почти соприкасалась с головой старца. Разница была лишь в том, что художник стоял на самом последнем ярусе лесов, а Ной, изображенный лежащим на полу собственного шатра, соприкасался с совсем иными пространствами, находящимися в такой запредельной вышине, куда проникать глазу простого смертного становилось смертельно опасно.
2
Пора было переходить к следующей фреске, изображавшей собственно всемирный потоп, но Микеланджело все никак не мог расстаться с уже написанным сюжетом, который согласно библейской традиции назывался «Опьянение Ноя».
Возможно, он инстинктивно ощущал, что грандиозность задач, стоящих перед ним, – все эти величественные сцены: «Отделение света от тьмы», «Сотворение светил и планет», а затем и «Сотворение Адама», вся эта космическая симфония, которая должна быть передана взмахами его кисти, – требовала вначале какого-то очень простого мотива, идущего не от горних вершин, а от ощущения мелодии, навеянной привычным миром. Может быть, поэтому сцена опьянения Ноя стала, по сути, всего лишь жанровой картинкой. В ней он изобразил не столкновение грозных космических сил, но обычный земной конфликт отцов и детей.
Не такой ли конфликт переживала его собственная семья? Отец, живший за пределами Рима, жаловался в письмах на то, как грубо стали обращаться с ним два сына, братья художника. Да и самого Микеланджело он осыпал упреками, обвиняя во всех смертных грехах. По слухам, доходивших до него, художник понимал, что дряхлеющий отец все чаще и чаще впадал в детство, превращаясь в капризного ребенка, угодить которому становилось практически невозможно.
Отделив себя от повседневных забот строительными лесами, на которые он взобрался, чтобы начать роспись потолка, Микеланджело все равно не мог не думать о том, что происходило с человеком, ставшим после смерти матери единственным, с кем он ощущал внутреннюю, почти животную близость. Все это было печально до такой степени, что слезы, подступавшие к глазам, мешали порой видеть фигуры, нанесенные на фреску.
Может быть, в старике, безвольно лежащем на полу шатра, проступили черты его собственного отца? Никто уже не ответит на этот вопрос.
А возможно, начал он с этого фрагмента, потому что в описанном эпизоде единственный раз проявил Ной обычные человеческие качества, которых так не хватало в нем Микеланджело, чтобы до конца прочувствовать образ праведника, «ходящего пред Богом».
Да и в самом деле, не из желания ли хоть на мгновение вытравить из своей памяти чудовищные картины гибнущего мира потянулся седобородый старец к вину – испытанному методу тех, кого более не существовало уже на этой Земле? Погрузившись в тяжелое забытье, не пытался ли он тем самым заглушить в себе крики и мольбу о помощи женщин, детей и стариков, оставшихся за бортом ковчега? И не оттого ли так разгневался он на среднего сына Хама за то лишь, что, увидев отца, лежащего обнаженным в пьяном бесчувствии, он стал невольным свидетелем его слабости, которую Ной, наделенный доверием самого Господа, не мог себе позволить ни тогда, ни теперь, ни в оставшиеся триста пятьдесят лет, отпущенных ему Всевышним?
Микеланджело поднял руку и дотронулся до изображения благочестивого Ноя. На мгновенье ему показалось, что он может ощутить тепло настоящей человеческой плоти, но пальцы наткнулись лишь на холодную штукатурку, покрытую краской.
Микеланджело вздохнул и направился к самому краю настила. Доски поскрипывали под его тяжелой походкой, будто палуба корабля, готового вот-вот отправиться в дальнее плаванье. Только плаванье это должно было совершаться не в пространстве, а во времени, причем в таких его глубинах, куда доплыть практически невозможно.
Свесившись вниз с восемнадцатиметровой высоты, он крикнул, чтобы слуга поднял к нему картон, на котором были сделаны эскизы потопа. Голос в пустом помещении прозвучал так гулко, что художник вздрогнул от неожиданности. Он уже почти отвык от звуков человеческой речи, поскольку все последние дни вел только безмолвные диалоги с самим собой.
Теперь предстояло то, что Микеланджело любил менее всего. На сырой штукатурке следовало расположить картон с эскизом, а маленькие дырочки, пробитые по контуру будущего изображения, обработать тампоном, заполненным угольной пылью. Работа эта отнимала большое количество времени, а ему не терпелось уже воскресить из небытия и ковчег, и вскипавшие воды, и множество охваченных паникой людей, стремящихся найти спасение от непрекращающихся потоков дождя, обрушившихся на обреченную Землю.
3
День 6 марта 1509 года выдался в Риме холодным.
Папа Юлий II приказал как следует растопить камины, и над Ватиканом потянулись пухлые белесые дымы. Папа ждал условленного сигнала. Слуга, который работал с Микеланджело внутри Сикстинской капеллы, должен был сообщить, когда художник спустится с лесов, чтобы отправиться в город.
Все последнее время Микеланджело практически не покидал место своей работы. Приказав разжечь внизу десятки переносных жаровен, он, натянув на себя несколько рубах и толстый свитер из козьего пуха, дневал и ночевал на совершенно не приспособленном для этого деревянном помосте. С одной стороны, такое рвение импонировало Папе, но с другой – мешало ему проникнуть внутрь капеллы, чтобы разглядеть, какие изображения появляются на ее потолке.
Это было частью их взаимной договоренности. Микеланджело настоял, чтобы ни один посторонний человек не появлялся в здании до тех пор, пока он не закончит основную часть росписи. Папу он тоже причислил к числу посторонних. Однажды, когда тот нарушил договор и неожиданно оказался внизу, Микеланджело, не говоря ни слова, начал сбрасывать сверху одну доску за другой. Юлию II ничего не оставалась, как с проклятиями спешно ретироваться и плотно прикрыть за собой дверь.