Я молчала, потому что жаловаться, возражать и ругаться было бесполезно. Мы уже приехали сюда. Мы проехали тысячу сто двадцать миль не для того, чтобы Хэлен сказала «Мне здесь не нравится, мам» и матушка прозрела, собрала вещички и бросила нам: «Поехали отсюда, девочки!» Вовсе не для этого. Хуже того, маму можно было запросто взбесить ворчанием. Она сидела на триптофане последние три месяца. Полагаю, даже убойная его доза, которую она с невозмутимым лицом приняла после приземления в Бангоре, не спасёт нас от её праведного гнева.
– Возьми лёгкие коробки и помоги носить, – скомандовала она, будто не слышала Хэлен.
Мы переглянулись. Хэлен было четырнадцать. Самый бунтарский возраст. Она всё ещё думала, что мама в относительном порядке и, если немного потерпеть, можно дождаться от неё нормального диалога. Когда тебе четырнадцать, ты вообще склонна верить всяким глупостям. Я потрепала Хэлен по пшеничной макушке и сказала:
– Зато ты можешь выбрать себе лучшую комнату.
– Правда? – Она немного оживилась.
– Конечно. Если будешь первой.
Ведь их тут всего три, и мама уже знает, кто где будет жить. Чёртова иллюзия свободы, но Хэлен помчалась разгружать поклажу. Я – за ней.
Дом встретил знакомыми старыми стенами. Я помнила их, потому что жила здесь, когда мне было шесть. Старые откосы. Старые деревянные колонны на широкой дощатой террасе. Старые доски на полу. Это дом папиной мамы, моей бабушки. Натали Клайд, моя мама, её терпеть не могла, и после смерти ба долгое время здесь хозяйничали только пауки и мокрицы, а теперь – мы.
В отличие от Хэлен, я знала, что в этом доме нет лучших комнат – они все одинаковые, но мне однозначно достанется самая тёмная – та, с видом на длинную улицу, уходящую на западную окраину города.
Я вернулась в Скарборо двадцать девятого августа, когда на ветках высоких клёнов и узловатых вязов, окруживших мой дом и протянувшихся стройными рядами через всю улицу, уже начали желтеть листья. Здесь вообще осень и зима приходили слишком рано.
Когда мы таскали коробки с вещами и ставили их друг на друга в прихожей и гостиной, задул холодный ветер, какой бывает только сырой ранней осенью. Я была в одной футболке и джинсовых шортах. Очень опрометчиво для штата Мэн. По плечам пробежали мурашки, затылок пощекотали растрепавшиеся в узле волосы. Я успела забыть, какой он – здешний ветер. Злой, колючий и очень, очень сердитый.
Мы носили вещи, пока руки не начало ломить. Я со стоном взяла ещё одну коробку из грузовика. Тогда какой-то высокий рабочий в перчатках, толстовке и бейсболке отложил метлу с металлическими прутьями, которой смахивал листья с лужайки, положил секатор к себе в поясную сумку и сказал:
– Идите в дом, я отнесу!
И забрал у меня коробку, взвалив её на ещё одну.
– Спасибо, – кивнула я ему и по ступенькам поднялась в дом.
Затем, не оборачиваясь и стараясь не вслушиваться ни во что (мама в кухне уже вовсю командовала, куда поставить коробку с надписью «Бьющееся!»), поднялась на второй этаж. Надеюсь, моя старая комната выглядит не так убого, как я её помню.
* * *
Меня зовут Лесли Клайд, и двадцать восьмого августа, вчера в полдень, мне исполнилось восемнадцать. Мы совсем не отмечали мой день рождения, потому что – первое, были заняты переездом из Чикаго в Скарборо. Второе – четыре месяца назад умер мой отец, Роберт Клайд, и все мы оказались в одной могиле с ним. Хотя его уже отпели в церкви, а мы были всё ещё живы.
Все по-разному переживают утрату. Кто-то пускается во все тяжкие. Тратит кучу денег, становится адреналиновым наркоманом, дурманит себя алкоголем. Кто-то теряет волю к жизни. Наша мама не из таких. Ей уже сорок два, и она точно не будет пить, чтобы заглушить свою боль, и не пойдёт в групповую терапию. Как она говорила – «смотреть на идиотов, которые сидят в кружочке и платят за это двадцать два бакса в неделю?! Вот уж нет, чем мне там помогут? Я найду, как потратить эти деньги с большей пользой».
У каждого есть свой способ бороться с болью. Я просто пережила папину смерть как положено, со смирением. Он не ушёл внезапно. Неожиданностью это не было, он долго болел. Хэлен восприняла это тяжело. Неделю плакала, потом, осунувшаяся и бледная, всё же взяла себя в руки и вернулась к жизни.
А мама вот борется радикально.
Четыре месяца нашего безрадостного существования были квёлыми, как сгнившие яблоки. Мы с Хэлен старались не отсвечивать и жили по-тихому, не как раньше. У нас дома больше не слышно маминого смеха или громкой музыки. Мы стараемся вести себя сдержанно, порой даже слишком. Мы скованы цепями траура, в котором устали пребывать. Но мама погружена в него по самую макушку, хотя утверждает, что это не так, и ей недостаточно было попрощаться у гроба со своим мужем и бросить на лакированную крышку горсть земли. Откровенно говоря, всем нам недостаточно этого, и память об отце никто не собирался перечёркивать. Но и ложиться в один гроб с ним – тоже.
Мне казалось, никто из нас. Но потом пришлось внести правки для ясности – никто из нас, кроме матери.
Она ходила к психологу, потому что на этом настоял прежний работодатель. Она уволилась с работы. Ей выписали медикаментозное лечение и успокоительные. Она заплатила психологу по чеку внушительную сумму – какую, не говорила, но я оценила примерный масштаб по тому, что ей пришлось залезть в мой накопительный счёт. В терапию она не верила. Всё, что ей пригодилось, – выписка на лекарства. Она немного забыла, что нам с Хэлен тоже больно и тяжело и что девчонка в четырнадцать не может уничтожать себя из-за онкобольного отца, угасавшего целых мучительных полтора года. Вовсе не может. И я не могу тоже.
Когда терапия, таблетки, группы помощи для тех, кто потерял близких, были отвергнуты, а погружения в работу с головой стало мало, мама решила проблему по-своему. Она отрезала всё наше прошлое. И всё, что мы помнили, знали и любили. Она не хотела оставаться в доме, где каждая вещь напоминала ей о папе, и решила, что мы не будем там жить. Вот так за всех сразу решила. Мы ещё жевали свои утренние хлопья в середине августа, а она уже продала наш таунхаус в Чикаго (сожгла мосты, считай) и сказала:
– Собирайтесь. Мы переезжаем в Скарборо. В старый дом.
Хэлен тогда спросила, где это, а я пошутила, что на другой планете. Видели бы вы, как мать на меня взглянула.
Мы не спорили, помыли свои чашки и начали сборы. Противостоять маме – всё равно что плевать против урагана «Катрина». Бессмысленно, глупо и опасно для жизни.
Вот так я оказалась в Скарборо. Подпёрла дверь коробкой и осмотрелась. Комната взаправду была такой, какой я её помнила. Маленькой, тёмной, обклеенной старыми лавандово-сизыми обоями. С деревянной кроватью, со встроенным в стену шкафом о двух решётчатых дверцах. С комодом, полкой и большим окном, правда, с видом самым унылым – на улицу, деревья и крыши соседских типовых домов. Блеск.
Ванная и туалет были общими на втором этаже. Мама оборудовала себе кабинет в дальнем конце коридора – раньше там была бабушкина швейная комната. Хэлен досталась спальня посветлее. И слава богу, ей эта депрессия вообще ни к чему.
На первом этаже была большая гостиная со стенами, обшитыми старыми деревянными панелями под морёный дуб. Там стояли два больших голубых дивана с бархатными подушками, кресло и – теперь вместо старого телевизора, который грузчики временно снесли в подвал, – огромная отцовская плазма, которую мы взяли больше как память о нём, нежели как реально нужную вещь. Не думаю, что мы будем собираться по вечерам за телевизором всей семьёй. Упаси господи.
Ещё на первом этаже был коридор в тёмно-зелёных тонах, с зеркалом, обувным комодом и крючками для верхней одежды. А также кухня со старой плитой, тёмного дерева гарнитуром и кухонным островом, с большим окном, выходящим на задний двор, и мойкой против него. Обедать полагалось за овальным деревянным столом. Обстановка была такой, что я чувствовала себя в декорациях девяностых годов. Эта трогательная классика прямо из фильмов «Бетховен» чертовски забавляла.