— Джейн, ты меня звала? — спросил он.
Дочь пустилась в разъяснения, что это вовсе не она, а мама его звала, и повторила то, что сказала мать. Он ответил, что ему ничего не нужно, только часок полежать, и пошел наверх в свою комнату. Казалось, что голос дочери, как и голос матери, — слепок с нее самой: молодой и чистый, но плоский, без отзвука. Он прикрыл за собой дверь и запер ее. Затем начал раздеваться.
От усталости не осталось и следа. «Я почти уверен, что у меня сделалось что-то не то с головой. Нормальный человек не будет подмечать каждый пустяк, как я сегодня», — подумал он. Уэбстер напевал себе под нос, желая услышать собственный голос и, пожалуй, убедиться, что он непохож на голоса дочери и жены. Он мычал слова негритянской песни, которая звучала у него в голове утром:
На земле мы все рабы —
Так не лучше ли в гробы,
Выспимся под Отчим кровом, —
будет нам спасенье.
Он решил, что с его голосом все как надо. Слова чисто и свободно выходили из горла, и что-то наподобие резонанса в них тоже было. «Если бы я вчера принялся петь, это бы звучало совсем иначе», — уверил себя он. Неугомонные голоса разума резвились у него в голове. В нем поселилась какая-то веселость. Мысль, которая поразила его утром, когда он смотрел в глаза Натали Шварц, вернулась. Его тело, в ту минуту обнаженное, было домом. Он встал перед зеркалом и посмотрел на себя. Снаружи тело по-прежнему выглядело стройным и здоровым. «Сдается мне, я знаю, что со мной творится, — подумал он. — В доме идет уборка. Он стоял пустой целых двадцать лет. Стены и мебель покрылись пылью. А теперь почему-то, сам не знаю почему, окна и двери распахнуты. Я должен отмыть полы и стены, навести везде порядок и уют, как в доме Натали. Тогда я смогу пригласить к себе гостей». Он провел руками по своему обнаженному телу, по груди, плечам и бедрам. Что-то внутри него смеялось.
Он бросился, как был, обнаженный, на кровать. На верхнем этаже дома располагалось четыре спальни. В его, угловой, было две двери: одна вела в комнату жены, другая — в комнату дочери. Когда он еще только женился, они с женой спали вместе, но с появлением ребенка бросили эту привычку и больше никогда к ней не возвращались. Теперь он иногда приходил к жене по ночам. Она хотела его и каким-то своим женским способом давала ему понять, что хочет, и он приходил, и в нем не было толком ни радости, ни пыла, просто он был мужчиной, а она — женщиной, и так уж это было заведено. Эти мысли его немного утомили. «Ну все равно этого уже несколько недель не было». Он не хотел об этом думать.
У него была лошадь и повозка, и он платил за место в конюшне; теперь повозка подъехала к воротам. Он услышал, как закрылась входная дверь. Жена и дочь собрались ехать в деревню. Окно в комнате было открыто, и ветер задувал внутрь и струился вдоль тела. У их ближайшего соседа был сад, он выращивал цветы. Воздух с улицы полнился благоуханием. Все звуки были мягкими, негромкими. Чирикали воробьи. Большое крылатое насекомое приземлилось на оконную сетку и медленно поползло вверх. Где-то вдали зазвонил паровозный колокол. Быть может, именно там, рядом с его фабрикой, где сейчас сидит за своим столом Натали. Он повернулся поглядеть на медленно карабкающееся по сетке крылатое существо. Маленькие голоса, живущие в твоем теле, не все говорят всерьез. Порой они играют, как дети. Один из голосов уверял его, что глаза насекомого обращены на него и преисполнены одобрения. А вот насекомое заговорило.
— Ну ты и чучело, — сказало оно. — Ишь разоспался!
Паровозный колокол все еще был слышен, его звон доносился издалека и звучал так нежно. «Расскажу Натали о том, что мне шепнул этот крылатый братец», — подумал он и улыбнулся потолку. Его щеки залились румянцем, и он тихо заснул, положив ладонь под голову, как делают дети.
3
Час спустя он проснулся — и на мгновение испугался. Джон Уэбстер обвел взглядом комнату и подумал, уж не захворал ли он.
Потом его глаза приступили к описи мебели, которой была обставлена комната. Ему ничего не нравилось. Неужто он прожил двадцать лет в окружении этих вещей? Вне всякого сомнения, они были в отличном состоянии. Но он мало что понимал во всем этом. Да и кто понимал. Его поразила мысль, что в Америке вообще считай никто не задумывается по-настоящему о доме, в котором живет, об одежде, которую носит. Люди готовы проживать свою долгую жизнь, не предпринимая ни малейших усилий для того, чтобы украсить собственные тела, сделать уютными и исполненными значения эти здания — свои жилища. Его собственная одежда висела на стуле — туда он бросил ее, когда вошел в комнату. Сейчас он поднимется и натянет ее опять. С тех пор, как Уэбстер достиг зрелости, он тысячу раз проигрывал эту сцену с облачением своего тела в одежду — и делал это бездумно. Вещи эти были куплены походя, в каком-то случайном магазине. Кто их пошил? Какая мысль крылась за тем, чтобы пошить их, или за тем, чтобы их носить? Он взглянул на свое лежащее на постели тело. Одежда могла бы обернуться вокруг него, спрятать его.
Еще одна мысль возникла в его разуме, зазвенела над просторами его разума будто колокол, чей голос доносится из-за лугов: «Живое или неживое — нелюбимое не может быть прекрасно».
Вскочив с постели, он порывисто оделся, поспешно вышел из комнаты и побежал вниз по лестнице. На самой последней ступеньке он остановился. Он вдруг почувствовал себя таким старым и уставшим — может, и не стоит лезть из кожи вон, чтобы вернуться на фабрику. В его присутствии нет никакой необходимости. Все и без него идет как по маслу. Натали обо всем позаботится.
«Хорошенькое будет дело, если я, деловой и уважаемый человек, при жене и взрослой дочери, втяну самого себя в интрижку с Натали Шварц, дочерью типа, который, покуда был жив, владел паршивым баром, и этой жуткой ирландской старухи, этого бельма на глазу у всего города, которая, когда хлебнет лишку, говорит и кричит такое, что соседи грозят ей полицией и не исполняют своих угроз только из жалости к ее дочерям. Чтобы устроиться в жизни достойно, можешь работать как проклятый, и все равно одной оплошности будет довольно, чтобы все пошло прахом, вот ведь какая история. Мне надо понаблюдать за собой. Я заработался. Может, стоит взять отпуск. Я не желаю пускать все коту под хвост», — думал он. Весь день с ним и творилось невесть что, и все-таки он не выдал себя ни единым словом — тут было чему порадоваться.
Он стоял, положив ладонь на перила. В конце концов, в последние два-три часа у него ушло много сил на раздумья. «Я не тратил время попусту».
Вот что еще пришло ему в голову. После женитьбы он понял, что жену пугают и отталкивают любые порывы страсти, и из-за этого не получал особенного удовольствия от ее любви; и тогда он воспитал у себя привычку отправляться в тайные экспедиции. Сбежать всегда оказывалось достаточно легко. Он говорил жене, будто уезжает по делам. Потом ехал куда-нибудь, обычно в Чикаго. Там он селился не в больших отелях, а в каких-нибудь незаметных уголках, в безлюдных переулках.
Когда наступала ночь, он выходил на поиски женщины. Каждый раз ему приходилось разыгрывать одно и то же представление, в сущности, дурацкое. Привычки выпивать у него не было, но тут он пропускал несколько стаканчиков. Можно было бы сразу отправиться в дом, где предлагают женщин, но ему на самом деле хотелось чего-то другого. И он часами шатался по улицам.
Такова была греза. Бродишь-бродишь, тщетно надеясь найти такую женщину, чья любовь каким-то чудом оказалась бы вся сплошь свобода и самозабвенность. Обычно ходишь по улицам плохо освещенных районов, среди заводов, складов и убогих лачуг. Тебя снедает желание, чтобы эта золотая женщина шагнула к тебе из грязи и мерзости этих мест. Это было глупостью, безумием, и он знал это, но упорствовал в своем безумии. Он воображал себе восхитительные беседы. Вот она выходит из тени одного из мрачных строений. Одинокая, голодная, поруганная. Он смело приближается к ней и тотчас же заводит разговор, полный удивительных и прекрасных слов. И любовь затопляет их тела.