С тех пор как Джон Уэбстер заделался фабрикантом, он уже тысячу раз выходил из кабинета в приемную, открывал дверь и шагал по дощатому настилу к самому зданию фабрики, но никогда он не делал этого так, как сейчас.
Словом, вдруг ни с того ни с сего он очутился в новом мире, и спорить с этим фактом было невозможно. Однажды ему пришла в голову мысль. «Может, черт знает почему, я делаюсь немножко того», — подумал он. Мысль эта его нисколько не встревожила. В ней была даже известная приятность. «Теперь я как-то больше нравлюсь сам себе», — заключил он.
Он как раз собирался пройти через свой маленький кабинет в большую приемную, и дальше — на фабрику, но остановился перед дверью. Девицу, которая работала в одной с ним комнате, звали Натали Шварц. Она была дочерью владельца местного бара, немца, который женился на ирландке, а потом отдал Богу душу, не оставив после себя ни гроша. Джону Уэбстеру вспомнилось все, что он знал о ней и о ее жизни. Дочерей у немца было две. Характер у их матери был прескверный, к тому же она имела обыкновение прикладываться к бутылке. Старшая дочь стала учительницей и преподавала в местных школах, а Натали выучилась стенографии и нашла работу в фабричной конторе. Они жили в деревянном домишке на окраине города, и время от времени старуха мать, выпив лишнего, почем зря издевалась над двумя девушками. А девушки они были хорошие и трудились не покладая рук, но мать с пьяных глаз бранила их за распущенность и ставила в вину всевозможные непотребства. Все соседи очень их жалели.
Джон Уэбстер стоял у двери, взявшись за ручку. Он пристально смотрел на Натали, но не чувствовал при этом смущения и не находил в ней самой ничего необычного. Она раскладывала по стопкам какие-то бумаги, но вдруг оторвалась от дела и посмотрела ему в лицо. Какое это было чуднбе чувство — что можно вот так глядеть, прямо в глаза другому человеку. Как будто Натали была домом, а он заглянул снаружи в окно. Натали, сама Натали, жила в доме своего тела. Она была такая тихая, серьезная, славная, и разве не странно, что он мог сидеть рядом с нею каждый день на протяжении двух лет или трех и ни разу не задуматься о ней и не попытаться заглянуть в этот дом. «И сколько их, этих домов, куда я не заглядывал», — подумалось ему.
Необычайное, туго сжатое кольцо мыслей быстро вращалось у него в голове, пока он без всякого смущения взирал на Натали. В какой чистоте она содержит свой дом. Старуха ирландка может визжать с пьяных глаз и, едва ворочая языком, обзывать дочь шлюхой — так ведь она и делала по временам, — но ругани ее было не просочиться в дом Натали. Маленькие мысли Джона Уэбстера обратились в слова, и пусть он не произносил их вслух, они вскипали в нем, словно голоса, и сливались в приглушенном вопле. «Она моя возлюбленная», — произнес один голос. «Ты должен войти в дом Натали», — сказал другой. Лицо Натали залилось румянцем, и она улыбнулась.
— Вы с недавних пор сам не свой. Вас что-то тревожит?
Еще ни разу прежде она не говорила с ним в таком тоне. В этих словах было что-то почти интимное. На самом-то деле стиральномашинные дела в последнее время шли на ура. То и дело поступали новые заказы, и на фабрике гудела жизнь. В банке не было ни единого просроченного счета.
— Почему же, я в полном порядке, — сказал он. — Я очень счастлив и очень даже в порядке, особенно сейчас.
Он вышел в приемную, и три девицы и счетовод отложили работу, чтобы взглянуть на него. Они всматривались в него поверх столов, и в этом было что-то сродни непроизвольному жесту. Они ничего не хотели этим сказать. Счетовод подошел к нему и задал вопрос по поводу какого-то счета.
— Что ж, я был бы очень рад, если бы вы воспользовались собственным мнением по этому вопросу, — сказал Джон Уэбстер.
Он смутно осознавал, что речь идет о чьем-то кредите. Кто-то где-то невесть где выписал себе двадцать четыре стиральные машины. Чтобы продавать в магазине. Так как получается, выплатит он долг производителю, когда подойдет время, или нет?
Вся эта хороводица с бизнесом, в которую, подобно ему самому, были так или иначе втянуты все американские мужчины и женщины, была престранной затеей. Но на самом деле он об этом никогда особенно не задумывался. Его отец владел этой фабрикой и умер. Он не хотел быть фабрикантом. А кем он хотел быть? У отца было несколько этих, как там их называют — патентов. Когда же его сын — то есть он сам — вырос, то начал управлять фабрикой. Потом он женился, и вскоре после этого умерла его мать. С того дня фабрика перешла к нему. Он занимался изготовлением стиральных машин, предназначенных уничтожать грязь на человеческой одежде, и нанимал одних людей делать стиральные машины, а других — выбираться на свет Божий и продавать их. Он стоял посреди приемной, впервые в жизни взирая на бытие современного мира как на нечто запутанное и непостижимое.
— С этим следует разобраться, надо хорошенько поразмыслить, — проговорил он вслух.
Счетовод отправился было обратно за свой стол, но на полпути остановился и обернулся, думая, что говорят с ним. Рядом с Джоном Уэбстером стояла девушка, которая надписывала на проспектах адреса. Она подняла на него глаза и неожиданно улыбнулась, и ему понравилось, как она улыбается. «Так вот устроено: что-то случается, и люди неожиданно и стремительно сближаются друг с другом», — подумалось ему. Он вышел за дверь и направился к фабрике по дощатому настилу.
Фабрика оглашалась звуками, похожими на пение, и полнилась сладким запахом. Повсюду возвышались груды обструганных досок, а пением казался свист пил, которые обрезали их до нужной длины и придавали им форму, чтобы из них можно было делать стиральные машины. За воротами фабрики остановились три вагона с пиломатериалом; рабочие выгружали доски, и те скользили внутрь фабричного здания по специальному желобу.
Джон Уэбстер чувствовал себя поразительно живым. Бревна наверняка привезли на его фабрику издалека. Это было странно и занимательно. Раньше, во времена его отца, в Висконсине было сколько хочешь лесных угодий, но теперь почти все леса вырубили, и древесину завозили с Юга. Где-то там, откуда приехали доски, которые теперь разгружали у ворот его фабрики, были леса и реки, и мужчины отправлялись в лес валить деревья.
Уже многие годы он не чувствовал себя до такой степени живым, как в эту минуту, стоя здесь, у ворот фабрики, и наблюдая за тем, как работники вытаскивают доски из вагона и толкают их по желобу. Какое мирное и покойное зрелище! Светило солнце, и доски казались ярко-желтыми. От них шел поразительный аромат, почти парфюмерный. И его сознание тоже удивительным образом изменилось. В эту минуту он мог видеть не только вагоны и разгружающих их людей, но и тот край, откуда этот груз явился. Далеко-далеко на Юге было место, где воды низменной, заболоченной реки разливались до тех пор, пока ширина реки не достигала двух-трех миль. Была весна, бушевало половодье. Во всяком случае, на этом воображаемом пейзаже многие деревья поднимались прямо из воды; и еще там были лодки с людьми, чернокожими; они выталкивали бревна из затопленного леса в широкий, медлительный поток. Это были рослые, могучие парни, и за работой они пели, пели об Иоанне, ближайшем ученике Иисуса. Работники носили высокие сапоги, а в руках держали длинные шесты. Те же, чьи лодки оставались на середине реки, подхватывали бревна, когда их выталкивали из чащи, и собирали вместе, чтобы получился большой плот. Вот двое мужчин выпрыгнули из лодок и побежали по плавающим бревнам, стягивая их вместе тоненькими стволами молодых деревьев. Другие, где-то там, в лесной глуши, продолжали петь, и на плоту им вторили. Песня была об Иоанне и о том, как он отправился на озеро ловить рыбу. И Христос явился ему и его братьям и поманил их из лодок, чтобы они прошли сквозь пыльную, раскаленную землю галилейскую, и рек: «Идите за Мной». А вот песня оборвалась и воцарилась тишина.
С какой силой, с какой ритмичностью двигались тела работников! Они раскачивались взад и вперед. Они будто бы танцевали.