Вот уж действительно секрет на сто долларов. Где он там у вас, этот тип с тремя апельсинами и двумя яблоками? Ага, вот он: низкорослый человечек, на нем коричневые сапоги и шляпа набекрень. На губах у него играет странная улыбка. Рукав пальто порвался. Как это вышло? Парень напевает себе под нос. Слушайте:
Дил и-дил и-дил о,
Дили-дили-дило,
Костяное дерево костей нам уродило,
Дили-дили-дило.
Джон Уэбстер говорил со своей дочерью, обняв ее за плечи, а позади него жена, незримая, сражалась в собственной битве, силясь вернуть на место железную крышку, которая всегда должна крепко зажимать рот колодцу, где спрятано все, что не сказано вслух.
Вот он, мужчина, который одним стародавним днем пришел нагим к ней, нагой, в предвечерний час. Он пришел к ней и сделал с ней что-то. Это что-то было насилием над ее подсознанием, над ее тайным «я». Со временем это было позабыто и прощено, но теперь он делал это снова. Он говорил. О чем он говорит? Разве нет на свете такого, о чем не говорят никогда? На черта еще он нужен, это колодец глубоко внутри, если не для того, чтоб прятать в него все то, о чем не говорят никогда?
И теперь Джон Уэбстер хотел рассказать все до конца о том, как пытался заняться любовью с женщиной, на которой женился.
Все эти письма со словом «люблю» кое к чему да привели. Некоторое время спустя, как раз когда он отослал уже несколько таких писем, по гостиницам писанных, и начал думать, что никогда не получит ответа ни на одно из них и мог бы с тем же успехом послать все это к черту, — ответ пришел. И тогда он разразился целой лавиной новых писем.
Он тогда все так же колесил из города в город, пытаясь сбыть стиральные машины владельцам магазинов, но ведь на это уходил у него не весь день. У него оставались послеобеденные часы и часы утренние, когда он поднимался чуть свет и, бывало, шел прогуляться по улицам очередного городка перед завтраком, и долгие вечера, и еще воскресенья.
Все это время его переполняла какая-то необъяснимая энергия. Может статься, потому, что он был влюблен. Нельзя чувствовать себя до такой степени живым, если ты не влюблен. Пораньше с утра и вечерами — в то время, когда он гулял и смотрел на дома и на людей — все сущее вдруг начинало казаться ему необыкновенно близким. Мужчины и женщины выходили из домов и шли по улицам, мычали фабричные гудки, мужчины и мальчики входили в ворота фабрик и выходили наружу.
Как-то раз он стоял под деревом на незнакомой улице незнакомого города. В доме через дорогу плакал ребенок, и материнский голос негромко увещевал его. Он впился пальцами в древесную кору. Ему хотелось вломиться в дом, где плакал ребенок, вырвать ребенка у матери из рук и успокоить его, поцеловать мать, быть может. Ах, что бы было, что бы было, если б он мог просто идти по улице и пожимать руки мужчинам, обнимать за плечи молоденьких девушек.
Им овладели сумасбродные фантазии. Ему представлялся мир, где были бы новые, чудесные города. Он шагал себе дальше и все воображал, какие они, эти города. Прежде всего, двери домов широко распахнуты, всех до единого. Всюду чистота и опрятность. Пороги во всех домах вымыты. Вот он входит в один из домов. Смотрите-ка, все ушли, но на тот случай, если кто-нибудь забредет, вот как он, на столе в одной из комнат накрыто скромное угощение. Вот каравай белого хлеба, и разделочный нож рядом, так что можно отрезать себе ломоть, буженина, кубики сыра, графин вина.
Он в одиночку усаживается за стол и ест, чувствуя, как счастье переполняет его, и, когда голод утолен, аккуратно смахивает крошки и красиво раскладывает все по местам. Ведь позже еще какой-нибудь человек может, проходя мимо, забрести в этот дом.
Фантазии юного Уэбстера в ту пору его жизни переполняли его восторгом. Иногда во время своих полуночных прогулок по темным улицам жилых кварталов он замирал и так и стоял, глядел в небеса и смеялся.
Он пребывал тогда в мире фантазий, в стране грез. Сознание заставило его вновь окунуться в этот мир, вернуться в тот дом, где он бывал в стране своих грез. Люди, которые там жили, будили в нем такое любопытство. Стояла ночь, но дом был освещен.
Тут есть такие маленькие светильники, можешь взять один и носить с собой. Вот он, город, где в каждом доме идет пиршество, и вот один из таких домов, и в его сладостных глубинах можно насытить отнюдь не только брюхо.
Ты проходишь через этот дом, и насыщаются все твои чувства. Стены выкрашены яркими красками; от времени они потускнели и приобрели мягкий, зрелый оттенок. Миновала та пора Америки, когда люди не покладая рук строили новые дома. Они строили дома на совесть и оставались в них жить, и не спеша, со знанием дела прививали им красоту. Может быть, лучше было бы оказаться в этом доме днем, при хозяевах, но и быть здесь в одиночку посреди ночи тоже славно.
Поднимаешь светильник над головой, и от него получаются танцующие тени на стенах. Вот идешь вверх по лестнице, в спальни, вот шатаешься по коридорам, вот опять спускаешься вниз и, вернув светильник на место, выскальзываешь на улицу через открытую дверь.
Как приятно замешкаться на крыльце и еще хоть на минутку предаться грезе. Как быть с теми людьми, что живут в этом доме? Ему почудилось, будто он знает: в одной из комнат там, наверху, спит молодая женщина. Что, если она и впрямь лежит в постели и спит, а он взял да и вошел бы к ней — что тогда?
Возможно ли, чтобы были в мире — впрочем, с тем же успехом можешь сказать: в мире фантазий, а настоящим живым людям, наверное, никакого времени бы не хватило, чтобы возвести такой мир, — но возможно ли, чтобы в мире не было, в этом мире твоих фантазий не было людей, которые и в самом деле тонко чувствуют, не было людей, которые и в самом деле чуют запахи, смотрят в оба, пробуют на вкус, пробуют на ощупь вот этими самыми пальцами, слышат собственными ушами? Мне остается о таком мире только мечтать. Вечер еще только начался, и еще несколько часов не надо будет возвращаться в здешнюю заплеванную гостиницу.
Однажды на этом месте может вырасти мир, населенный живыми людьми. Тогда настанет конец всем этим напыщенным речам о смерти. Люди будут брать жизнь твердой рукой, словно наполненную до краев чашу, и нести, покуда не придет время одним легким движением отшвырнуть ее в сторону. Они поймут, что вино создано для того, чтобы его пить, пища — для того, чтобы ее вкушали, а она питала тело, уши — чтобы слышать любые звуки, и глаза — чтобы видеть любые вещи.
Каким неведомым чувствам суждено развиться в телах таких людей? Что ж, совсем не исключено, что та молодая женщина, точно такая, какую Джон Уэбстер так старался силой своего воображения воплотить в явь, что в такие вот вечера такая вот молодая женщина может тихонько лежать в постели в комнате на верхнем этаже в одном из домов, что высятся вдоль темной улицы. Входишь в дом через открытую дверь, берешь лампу и отправляешься к ней. Можешь даже представить себе, что и лампа тоже — воплощение красоты. На ней есть маленькая петелька, в нее можно просунуть палец. Ты носишь лампу на пальце, будто кольцо. Ее крохотный огонек мерцает во тьме, будто драгоценный камень.
Поднимаешься по лестнице и осторожно входишь в комнату, где лежит на постели женщина. Держишь лампу над головой. Ее свет проникает в твои глаза, им наполняются глаза женщины. Долго и протяжно движется время, пока двое глядят друг на друга.
Время звучать вопросу: «Для меня ли ты? Я — для тебя ли?» Люди испытывают новые ощущения, множество новых ощущений. Люди смотрят во все глаза, слышат собственными ушами, раздувают ноздри. Глубоко запрятанные, невесть где похороненные ощущения тела тоже являются на поверхность. Теперь люди способны одним невесомым движением принимать или отвергать друг друга. Нет больше этой медленной голодной смерти, подстерегающей мужчин и женщин. Нет нужды проживать долгую жизнь, за которую выдастся познать, и то едва-едва, лишь пару отблесков позолоченных мгновений.