– Не смутьян я, – мотнул головой, – а о том, каков я умен, людям судить. Сам я раб Божий, обшит кожей и к Богу стремлюсь, ан не дают мне.
– Ежели я всем, кто к Богу стремится, буду вольную давать, то мне служить некому станет. Зря ты пришел, мужик. Возвращайся назад.
– Барин, – Василий упал на колени, – не откажи. В другом себя искать намерен, жизни людские вижу наперед, как о том в видении было, когда в Кременчуге помирал. За то меня и отпустили, болезнь отвели. А не выполню, как наказывали, преисполнится земля Русская горем.
Нарышкина, его императорского двора обершталмейстера, наследника одной из старейших дворянских фамилий, как и всякого аристократа, такая непосредственность рассмешила.
– Так ты у нас за пророка? Навроде Илии аль Кассандры троянской? Сведать желаю, каков ты пророк. А ну-тко скажи мне: вот я утерял камзольную заколку бриллиантовую. Весь дом перевернули, а той заколки не сыскали по сию пору. Так, может, ты ответишь, раз тебе многое ведомо, где она?
Василий дерзко глянул на барина:
– О мелочах не предсказываю. Так же и Иисуса-спасителя к мелочам сатана искушал!
Нарышкин побагровел:
– Что-о-о! Так ты, безумный, еще и предерзлив! На конюшню, под вожжу захотел, на порку смертную?!
– Нет. Я за вольной пришел. А коли скажу, где твоя потеря, отпустишь меня?
– А вот ты вначале скажи.
– У жены она лежит чужой, с которой ты, барин, в гостевых связях состоишь. А лежит она отдельно, и о том никто не ведает. В ее дому, под половицей закатилась, там, где вы говорили последний раз.
Нарышкин от удивления раскрыл рот. О его связи с женой дворянина Ищеева доселе никто не знал, и даже сплетен при дворе о том не ходило, а тут… И ведь был он в прошлую пятницу в доме ищеевском, покуда самого хозяина не было дома. И в спальне раздевался, а после одевался второпях… Вдруг правда?
– Откуда тебе ведомо сие?
– Мне, барин, многое ведомо. Пусти ты меня.
Нарышкин решился:
– Пошлю вот человека с именной запиской туда, где ты указал. Пусть поищут. Найдет, так дам тебе вольную. А не найдет, прикажу запороть тебя до смерти.
– На то твоя воля хозяйская.
Брошь-заколка, подарок императрицы Елизаветы предку Нарышкина за то, что поддержал ее восхождение на престол да в том поучаствовал, нашлась в спальне изумленной Наталии Ищеевой аккурат за половицей. Нарышкин, вертя в руках доставленную пропажу, раздумывал. Чудо явил ему крепостной, так зачем его отпускать?
– Останься при доме. Во всем не будешь знать недостатка.
Василий отказался. Твердо заявил:
– Не тебе мне, барин, служить, но единому Богу, и волю его говорить человекам, им избранным, помазанным.
Услышав про «помазанников», Нарышкин призадумался и от греха в тот же вечер дал Василию Васильевичу, плотнику из Акулова, вольную грамоту.
Тот вскорости прибился к богомольцам-странникам. Тяга к хождениям у него была великая, и, увидав бредущих по дороге скитальцев, Василий спросил:
– Куда путь держите?
– Во завершении сего в святую землю Валаамскую, в Афон северный, к Сергиевым мощам приложиться, – ответили ему, – а нынче по монастырям, по святым местам русским ходим, везде веру русскую славим.
– А возьмите и меня с собой.
– А ты кто будешь? Из беглых?
– От мира я беглый. Бога ищу. А от барщины постылой вольный человек. – Василий смущенно ждал ответа, волновался. Богомольцы недолго посовещались, попутно оглядывая его.
– Тогда тебе с нами по пути станет, добрый человек, – один из паломников протянул руку. – С нами не пропадя, до Валаама самого и дойдешь, а там и Бога сыскать не трудно, на святой земле до него близко.
Путь до северного Афона, коим издревле, еще с десятого столетия, именовали Валаамом, растянулся у Василия на долгих три года. По русским землям, и тогда уже стараниями императоров российских великим и необъятным, всегда много народу странствовало. Куда идут? Что за люди? Кто ж его знает, а вот только раз идут, то надо им. Может, Бога ищут, а может, и лиха… К таким вот, которые Бога-то искали, Василий Васильевич и прибился. Был он мужиком крестьянским, плотничал, грамоте был обучен и странникам сгодился. Все, что удалось в пути увидеть, Василий записывал «в листки», а те листки носил с собою в мешке. Бумагу выпрашивал он в приходах, которые на пути попадались. Настоятели давались диву, что грамотный, и бумагой охотно делились. Так за три с лишним года исходил он Российскую империю от Херсона до Урала и много чего повидал, а что повидал, про то в листках все было записано, да и в памяти еще больше осталось.
Наконец по прошествии трех лет, в конце одна тысяча семьсот восемьдесят девятого года, по окончании путешествий своих добрался он до Валаама и, принявши в монастыре постриг, с благословения отца настоятеля нарекся Авелем.
Герман. Москва. Март 2007 года
Около пяти утра, когда солнце было где-то далеко и обещало появиться много позже, генерал Петя, которого, казалось, не могло победить ничто, даже бессонница, и Герман, откровенно клюющий носом, а в перерывах бодрствования кривившийся от боли в затылке, закончили свой разговор. В то, о чем рассказал Сеченов, не хотелось верить, словно в досадную, но объективно существующую неприятность, появившуюся в довесок ко всем остальным проблемам и неприятностям в стиле «ну вот, еще и этого не хватало». Гера называл свою деятельность не иначе как борьбой за будущее, не уточняя при этом, о чьем именно будущем идет речь. Но когда он произносил этот категоричный лозунг с трибуны во время партийных митингов, перед телекамерами или в кулуарных беседах с чиновничеством и генералами бизнеса, то всякий слушатель понимал мгновенно и никто не требовал пояснений. Для каждого из партийных бонз, чиновников и денежных мешков это будущее рисовалось прежде всего как собственное, личное, а уж из множества этих индивидуальных ручейков надежд и чаяний нынешних хозяев России и возникало мощное течение под названием «преемственность курса». Всем им было чего опасаться, за что бороться всеми средствами, которые только можно было купить за деньги. Казалось, что ничто на свете не способно помешать «борьбе за будущее» в конце концов благополучно окончиться, а самому будущему, такому стабильному, благополучному, желанному, наконец наступить. И в этом будущем, согласно чаяниям всякой власть предержащей братии, окончательно, на законодательном уровне сформировалась бы некая прослойка неприкасаемых, на манер нынешних депутатов-сенаторов, оберегаемых от смешной, дураками и завистниками придуманной несуразности под названием «закон».
В самом начале своей кремлевской карьеры Герман любил погулять по этажам Госдумы: и старого, бывшего когда-то Госпланом СССР здания, и нового, выстроенного за ним, куда из бывшего Госплана вела широкая застекленная пуленепробиваемым стеклом галерея. По Госдуме он гулял, словно по оранжерее с ядовитыми растениями или дендрарию, но опасаться в стенах дендрария было нечего, так как вид, населяющий его, своих представителей не жалил ввиду бесполезности этого занятия. Ведь яд одного, скажем, каракурта на другого такого же никогда не подействует.
Для «думцев» Гера был кем-то вроде бога в крылатых сандалиях, перелетевшего через Александровский сад, Манежную площадь, Охотный Ряд и сошедшего к ним в сиянии нимба федеральной святости и исполнительной непогрешимости. Он прогуливался по широким лестницам, бывал на заседаниях, посещал уборные и всюду видел заискивающие улыбочки и слышал льстивые словечки. Те, от кого еще так недавно он был далек, словно Жмеринка от Москвы, теперь стали для него кем-то вроде его личной банки с пауками. Вот она стоит себе спокойно на полке в темном углу, но стоит взять ее да как следует потрясти, как среди пауков начинается паника, они карабкаются один через голову другого, не понимая, что лучше, чем в банке, где они сидят все вместе, им нигде не будет. Вне прозрачных пуленепробиваемых стенок их всех передавят поодиночке, ибо паук хоть и тварь божья, но все же премерзок, и все, на что он может рассчитывать в условиях сурового российского климата, так это на подошву шахтерского ботинка или каблук профессорской туфли. Никто не любит пауков, поэтому за них голосуют. Пусть лучше они живут себе в своей банке, стоящей в темном углу, и делают там все, что придет им в голову.