Антон Петрович встал и в возбуждении заходил по террасе. Половицы жалобно поскрипывали под его ногами.
– Антигону играла эдакая фифа. Такие вечерком по бульварам прогуливаются. Вся волоокая, пухлогубая. Туника полупрозрачная, кисея, эфир, полубогиня, понимаете, миллион восторгов. И так она ручку выставит, и эдак она, судари мои, плечико покажет, и таким манером ножку отставит (он стал изображать), что прямо невозможно усидеть на месте! Особенно наше бравое офицерьё. Им, болванам, что Антигона, что водевильчик – один чёрт, лишь бы на плечики да на ножки посмотреть! Обвешались артиллерийскими биноклями и смотрят, как эта дура выкаблучивает на манер субретки.
– А она, она!.. – Он по-женски изогнулся, оттопырив зад и жеманно поджав руки. – “Могила – брачный мой чертог, мой дом!”
Роман рассмеялся, тётушка, качая головой, закрыла лицо рукой.
– Ав зале – восторг! – продолжал Антон Петрович. – Господа офицеры, блаародные бородачи, студентики – едят её глазами! Могила – брачный мой чертог, мой дом! И всё – вот эдак да вот таак! Кисея, ножки, плечики! Какая там трагедия, какое горе – всё так красивенько, миленько и, главное, – приятненько! А какой балбес играл Гемона! Сам тонкий, как фитиль, гнётся во все стороны, как вьюн, лицо жёлтое, как у опиумного курильщика, руки трясутся, как у пьяницы, глаза горят, как у картёжника, голос хриплый, как у кучера! И вот эдакое страшилище вытаскивает меч и хрипит, глазами сверкая: “Умрёт она, другой умрёт за нею!” – Антон Петрович захрипел, трясясь и дико вращая выпученными глазами.
Роман и Лидия Константиновна смеялись от души.
– Закалывает себя и валится таким манером на сцену… – Антон Петрович согнулся пополам и с рёвом зарезанного вепря завалился набок, задев и опрокинув стул.
– Антоша! Антоша! – охала тётушка, заливаясь слезами от смеха.
– Но я бы снёс и Гемона, и Антигону, я снёс бы и хор прыщавых семинаристов вместо хора фиванских старейшин, и даже Витьку Орловского в роли Тиресия!
Антон Петрович поднялся с пола, выпрямился:
– Но, друзья мои, дети русской Мельпомены, когда я узрел Креонта, я понял, что quos vult perdere Jupiter, dementat prius! Вообразите, начинается первый эпи-содий после пролога, выходит громила наподобие нашего Дуролома, только в два раза шире. Сам – в расшитом золотом хитоне, с жезлом, в миртовом веночке. Бородища – до пояса. Выходит, встаёт и начинает эдак пожёвывать. Стоит и жуёт. Зал ждёт, я тем более, как-никак Креонта я раз девятьсот сыграл. “Мужи, тряхнув наш город сильной качкой, затишье снова дали боги нам”. Да… Ждём. Но вижу, время идёт, этот господарь все жуёт и жуёт, а к фиванцам и не думает обращаться. Что за чёрт! Я уж всё передумал. Бывает, конечно. У нас Боборыкин в “Генрихе” водой поперхнулся, так кашлял половину акта. Ну, я думаю, может, скотина, наспех на сцену идучи, сунул себе в ротовую полость пирог с вязигой, а там хрящ попался неразрубленный, вот и мучается? Ан нет, друзья мои! Ларчик просто открывался! Он так пожевал, пожевал и ушёл. Все зааплодировали. Оказывается, эта дубина говорила почти шёпотом, дальше первого ряда не слыхать. В этом, оказывается, проникновенность! И так весь спектакль! Выйдет, пожуёт, жезлом помашет и назад! Так он натуральным образом прожевал весь спектакль! Каково, а?!
Роман и Лидия Константиновна буквально задыхались от смеха.
– Антоша, Господи, ха-ха-ха!!! Ох, – смеялась тётушка.
Роман просто весь трясся, еле удерживаясь на стуле.
– Браво, браво! – раздался за окном весёлый, но и, как всегда, спокойный голос Рукавитинова.
– Николай Иванович! Здравствуйте, любезный! – оживлённо воскликнул Антон Петрович.
– Прошу простить за подглядывание. – Показавшись в окне и отодвинув плеть винограда, Рукавитинов приподнял бежевую старомодную шляпу. – Но я давно уже не имел честь наблюдать такого мастерства. Браво, Антон Петрович!
– Merci, друг мой!
– Заходите, Николай Иванович, – позвала Рукавитинова Лидия Константиновна, – пополдничаете с нами.
– С удовольствием.
Рукавитинов скрылся и вскоре вошёл в дверь веранды. Он был в светлой косоворотке, заправленной в широкие парусиновые брюки. В одной руке он держал шляпу, в другой – белый коленкоровый портфель.
– Как чудно, что вы зашли, – проговорила Лидия Константиновна, подходя к нему. – Хотите холодного молока с земляникой?
– С удовольствием!
– Аксюша! Принеси стакан молока! Садитесь, пожалуйста, Николай Иванович.
– Ой, как славно, – пробормотал Рукавитинов, кладя шляпу на подлокотник дивана и садясь за стол. – Сегодня парит прямо с утра. Я вышел было половить моих чешуекрылых, но дальше огородов не продвинулся.
– Что, так жарко? – спросил Антон Петрович.
– Очень. Но барометр чуть склонился.
– К грозе?
– Да. Понижение давления.
– Дай-то Бог. Хоть огурчики польёт, – заметила Лидия Константиновна.
– Грибы! Грибы! Вот что необходимо русскому желудку. Грибы и огурцы! – Антон Петрович прохаживался по террасе, заложив руки за спину.
– Ну, грибы-то не грибы, а я прохладу предпочитаю жаре, – заключил Николай Иванович, выкладывая на стол свой портсигар.
Тихо вошла Аксинья, сняла с подноса стакан молока на блюдечке и, поставив перед Рукавитиным, удалилась.
– Ах, как хорошо, – пригубил он молоко.
– Попробуйте землянику. Эта особенно хороша.
– Спасибо, спасибо. Попробую.
Николай Иванович взял одну ягоду, аккуратно положил в рот и запил молоком.
– Николай Иванович, вы согласны с дядюшкиной критикой современного искусства? – с улыбкой спросил Роман.
Рукавитинов пожал узкими плечами:
– Видите ли. Я почти девять лет не был в городе. Не считая, конечно, нашего. Так что я безнадёжно отсталый человек в искусстве. Вот в энтомологии или, скажем, в неорганической химии я ещё кое-что смыслю. А в “Антигоне” я ноль.
– М-да… – Антон Петрович остановился у окна. – Ну а про баню вы не забыли?
– Не забыл. Вон все мои вещи. – Он кивнул на портфель.
– Чудесно! Люблю поповскую баньку. Но туда надобно идти компанией. Тогда совсем хорошо.
– Хотя при такой погоде и пар не в радость.
– Ничего, ничего! Пар всегда в радость, Николай Иванович, дайте только до бани добраться!
– Доберёшься, Антоша, я тебе панамку дам, – усмехнулась тетя.
Николай Иванович выпил молоко, отёр усы и бородку платком:
– Чудный напиток. Много кальция.
Антон Петрович посмотрел на часы:
– Однако пора собираться. Красновский скоро подъедет.
– Всё давно собрано, Антоша. Вот ваши вещи. – Лидия Константиновна кивнула на стоящую в углу объёмную плетёную корзину с крышкой.
– Отлично. Теперь дело за Красновским.
И словно в ответ за окнами послышался лёгкий шум приближающейся брички.
– Панаму мне, пана-а-а-аму!! – громким басом пропел Антон Петрович и, подхватив корзину, двинулся к выходу.
Все поспешили за ним.
Красновский на этот раз правил сам и был настолько озабочен предстоящим событием, что не пожелал даже сойти с брички.
Быстро погрузились и поехали на бойкой Костроме.
– Мой барометр не врёт! – со спокойной улыбкой поднял голову Рукавитинов.
Все посмотрели на небо. С запада оно заволакивалось слоистой рябью облаков.
– Дождя не будет, не радуйтесь, – поправил Антон Петрович не очень хорошо сидящую на его голове панаму.
– Посмотрим.
– Только бы не бабы топили, только б не бабы… – бормотал Красновский, похлёстывая и без того резво бегущую лошадь.
Роман улыбнулся, вспомнив страсть Петра Игнатьевича к русской бане, и вереница связанных с этим воспоминаний ожила в памяти. Романа всегда удивляло, как сильно преображался этот флегматичный, не очень подвижный человек, переступая порог бани. В нём словно просыпался другой, неведомый Красновский, ранее дремавший и очнувшийся только в тёмном жарком пространстве, среди прокопчённых брёвен и клубящегося пара. Этот второй Пётр Игнатьевич был абсолютным антиподом первого: он рычал, ревел, как медведь, с необыкновенной подвижностью и страстью передвигаясь по бане, набрасываясь с веником на окружающих. Одновременно он преображался и моментально, становясь невероятно сообразительным, давал множество дельных советов, как кому париться: речь его из вялой и односложной превращалась в живую, быструю, остроумную, он непрерывно извергал массу острот, каламбуров, присказок и поговорок, которые совместно с паром, веником и горячей водой производили на всех ошеломляющее впечатление. Даже Антон Петрович как-то терялся и стушёвывался во время “банного преображения” Красновского, и теперь, когда они на рысях подъезжали к утопающему в зелени дому о. Агафона, Роман заметил первые черты робости на дядином лице. Одновременно всё явственней чувствовалось пробуждение второго Красновского.