Столь же неубедительны были сербские вложения в человеческий капитал: в 1900 году в Сербии насчитывалось всего четыре педагогических колледжа; половина учителей начальной школы не имела педагогической подготовки; большинство школ находились в зданиях, не предназначенных для этой цели; и лишь около трети всех детей посещали школу. Эти недостатки отражали культурные предпочтения сельского населения, которое невысоко ценило образование и считало школы никчемной затеей, навязываемой правительством. В 1905 году, изыскивая новые источники государственных доходов, Скупщина, где преобладали депутаты из числа зажиточных селян, предпочла обложить налогами не домашнее самогоноварение, а выпуск школьных учебников. Результатом был поразительно низкий уровень грамотности населения: от 27 % на севере – до 12 % на юго-востоке Сербии[96].
Для нашей истории эта мрачная картина «расширения без развития» важна по нескольким причинам. Она говорит о том, что в культурном и социально-экономическом плане сербское общество оставалось необычно однородным. Тесная связь между городской культурой и крестьянскими обычаями с их мощной устной мифологической традицией еще не была разорвана. Даже Белград – где уровень грамотности в 1900 году не превышал 21 % – оставался городом сельских мигрантов, миром «крестьянской урбанизации», находящейся под сильным влиянием культуры и родовых связей традиционного общества[97]. В такой среде развитие современного сознания происходило не как эволюция мировоззрения, а как диссонирующее наложение модернистских представлений на образ жизни, все еще находящийся под чарами традиционных крестьянских верований и ценностей[98].
Эта довольно специфичная культурно-экономическая ситуация объясняет ряд бросающихся в глаза особенностей ситуации в Сербии до Первой мировой войны. В стране, где честолюбивая и талантливая молодежь практически не имела перспектив в экономике, самым привлекательным карьерным путем оставалась национальная армия. А это, в свою очередь, объясняет слабость гражданских властей в условиях доминирующего влияния офицерской корпорации, фактор, оказавшийся роковым в момент кризиса, охватившего Сербию летом 1914 года. Конечно, при этом верно и то, что партизанская деятельность иррегулярных ополчений и отрядов добровольцев – центральная тема в истории становления Сербии как независимой нации – столь долго оставалась успешной именно благодаря сохранению крестьянской культуры, которая к регулярной армии относилась с известным подозрением. Для правительства, которому со все большим высокомерием бросала вызов военная верхушка и которое для противодействия этому давлению не могло опереться на отсутствовавший в стране богатый и образованный класс, – типовой фундамент парламентских систем XIX столетия, единственным действенным политическим инструментом и культурной опорой оставался национализм. Почти всеобщий энтузиазм по поводу присоединения исторических сербских земель опирался не только на мифическую страсть, свойственную народной культуре, но и на «земельный голод» крестьянства, чьи наделы сокращались и теряли продуктивность. В этих условиях восторженное одобрение, естественно, вызывала аргументация – сколь бы сомнительной она ни была, – что экономические проблемы Сербии объясняются заградительными тарифами Вены и удушающим засильем австрийского и венгерского капитала. Эти же ограничения толкали Белград на упорную борьбу за выход к морю, который должен был позволить, как надеялись, преодолеть экономическую отсталость. Такая относительная слабость торгово-промышленного развития страны гарантировала, что в вопросах финансирования военных расходов, необходимых для ведения активной внешней политики, правители Сербии не смогут избавиться от зависимости от международного капитала. А это, в свою очередь, позволяет объяснить углублявшуюся после 1905 года вовлеченность Сербии во французскую систему альянсов, что диктовалось финансовыми и геополитическими императивами.
Эскалация
После 1903 года внимание сербских националистов фокусировалось в основном на развернувшейся в Македонии трехсторонней борьбе между сербами, болгарами и турками. Все изменилось в 1908 году – после того как Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину. Эти две страны, формально провинции Османской империи, уже 30 лет находились под австрийской оккупацией, не вызывая никаких вопросов, поэтому, казалось бы, номинальный переход от оккупации к прямой аннексии должен был пройти незамеченным. Иного мнения придерживалась общественность Сербии. Известие об этой аннексии вызвало – как в Белграде, так и в провинциях – «беспрецедентный всплеск национальных чувств и негодования». В ходе «многочисленных митингов» по всей стране ораторы «призывали к войне с Австрией»[99]. В Белграде свыше 20 000 человек собрались на антиавстрийскую манифестацию у Национального театра, где Люба Давидович, лидер независимых радикалов, призвал сограждан, не щадя живота, подняться против аннексии. «Мы будем сражаться до победы, но даже если проиграем, то сможем сказать, что отдали все силы и заслужили уважение не только сербов, но и славян всего мира»[100]. Несколько дней спустя импульсивный Георгий Карагеоргиевич, наследник сербского престола, выступая в Белграде перед толпой в 10 000 человек, вызвался повести народ в крестовый поход с целью вернуть аннексированные провинции. «Я горжусь тем, что я солдат, и готов возглавить священную борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть – за Сербию и ее национальную честь»[101]. Даже Никола Пашич, лидер Радикальной партии, который в тот момент не был действующим министром и, значит, мог высказываться свободнее, вопреки обычной осторожности заявил: если аннексия не будет отменена, Сербия должна готовиться к освободительной войне[102]. Известный российский либерал Павел Милюков, посетивший Сербию в 1908 году, был поражен накалом общественных страстей. Как он писал в воспоминаниях: «Ожидание войны с Австрией переходило здесь в нетерпеливую готовность сразиться, и успех казался легким и несомненным. То и другое настроение казалось настолько всеобщим и бесспорным, что входить в пререкания на эти темы было совершенно бесполезно…»[103]
Здесь очевидны ментальные карты, на которых основывались общественные (как элитарные, так и массовые) представления о целях и задачах сербской политики. Единственный способ понять накал эмоций, вызванных в Сербии аннексией двух провинций – пояснял в отчете от 27 апреля 1909 года британский посланник в Белграде, – вспомнить, что:
Каждый сербский патриот, проявляющий интерес к политике или принимающий в ней активное участие, считает сербской нацией не только подданных Петра Карагеоргиевича, но и всех тех, кто родственны им по крови и языку. Следовательно, он мечтает о создании Великой Сербии, которая объединит, наконец, те части сербской нации, которые пока еще остаются под австрийским, венгерским и турецким владычеством. […] С этой точки зрения Босния является, на взгляд сербского патриота, географическим и этнографическим сердцем Великой Сербии[104].
В своем (кажущемся и сегодня актуальном) трактате о Боснийском кризисе знаменитый этнограф Йован Цвиджич, наиболее влиятельный советник Николы Пашича по национальным вопросам, высказывается так: «не [было] сомнений в том, что Босния и Герцеговина… по своему центральному положению во всей этнографической целокупности сербохорватского народа… являются ключом к решению сербской проблемы. Без этих провинций не может быть Великого сербского государства»[105]. С точки зрения панславянских публицистов, Босния и Герцеговина представляли собой «сербские земли под чужеземным господством», с населением «совершенно сербским по расе и языку», состоящим из сербов, сербо-хорватов и «сербов-мусульман», исключая, разумеется, меньшинство «временных жителей» и «эксплуататоров», насаждаемых там австрийцами в течение предыдущих тридцати лет[106].