Альке тоже не верится, что можно пускать дым из глаз. Уши – куда ни шло: он и сам чувствует, что нос и уши как-то связаны друг с другом, но глаза…
– Да, из глаз, – упирается спорщик. – Я сам не видел, а говорят, можно…
Но тут в спор вмешивается однорукий мужчина:
– И кто это такую сказку вам говорил: «Из глаз»? Из ушей, может быть, кое-кто и пускает, а вот из глаз – это сказки все. Этак и глаза от дыма разъест.
Твердое мужское слово кончает спор среди мальчишек, и кто-то наиболее смелый решает спросить у него, как это он так ловко научился делать самокрутки одной рукой.
– Что ж, жизнь заставит – научишься, – усмехается тот. – А вот ты бы попробовал одеться одной рукой, я бы на тебя посмотрел… Вот мука… – И он снова смеется.
Алька смотрит на него и думает: «И действительно, как же он одевается одной рукой, неужели сам? И штаны, и рубашку, и пуговицы застегивает… Хорошо еще, что на сапогах шнурков нет». (Завязывать шнурки бантиком Алька еще не научился.) Эта мысль так основательно захватывает его, что он долгое время пытается представить себе технологию однорукого одевания и даже пытается опробовать ее на себе, а вечером, когда возвращается мать, он начинает задавать ей множество вопросов по этому поводу. И тут он узнает, что идет война, что на нас напала другая страна – Германия, в которой живут немцы, фашисты, что почти все мужчины сейчас на фронте; а там – стреляют, и взрываются снаряды, там воюют на земле в окопах и на танках, и на самолетах, которые летают в небе, и на кораблях, которые плавают в море… что очень многие погибают от пуль и снарядов и не возвращаются, как у той девочки, которая болела скарлатиной и ходит теперь в платке, или возвращаются, но калеками, без рук и без ног, как эти двое, – их еще называют инвалидами.
Немного позже там же, у барака, Алька увидит инвалида совсем без ног; он будет сидеть на низенькой плоской тележке, стоящей на четырех подшипниках и пристегнутой к поясу мужчины ремнями, так что тележка и остатки тела человека составляли собой нечто целое. В руках у него будут две деревянные колодки, обитые резиной, и он будет ловко отталкиваться ими о землю, чтобы ездить или, упираясь ими в землю, приподнимать тележку над землей, разворачивать ее и ехать в другом направлении. Алька увидит еще много таких человекотележек и во время войны, и после войны, даже женщин, даже мальчишек-подростков, подорвавшихся на минах и снарядах, этих изуродованных войной людей, но при этом оставшихся жить и научившихся так ловко управлять своими телами-тележками, что им могли позавидовать многие цирковые акробаты. А сейчас, засыпая, Алька снова видит перед глазами огромный ревущий танк, кожаные ремни на деревянной ноге, коричневую крупу махорки в обрывке газеты и грубые пальцы инвалида, застегивающего себе пуговицы. Что такое «война» и зачем, почему она куда-то идет, он пока понять не может.
Глава 4
День рождения
Мир расширяется. Алька уже не удивляется, что мир вокруг него достаточно велик и в нем так много интересного. Это даже становится привычным. Непривычно то, что чем больше он узнает, тем, оказывается, еще больше можно узнавать, и обнаруживается, что окружающее, внешне обыденное и спокойное, часто оказывается непонятным, даже угрожающим, и возбуждает в нем множество странных ощущений и вопросов.
…Они сидят в той же комнате, где Альке гадали по ладони. Светлая солнечная комната с кружевными подушками на кровати и кружевной скатертью на столе, удивительно чистая для барака. Девочки делают себе «дочек», а Алька сидит рядом на стуле с твердым напутствием от Риты не мешать и наблюдает за процессом.
Делают «дочек» следующим образом: каждая девочка рисует себе на бумаге в фас девочку, какую ей нравится, – то с коричневыми волосами, то с желтыми, то с косичками, то с кудряшками, – но обязательно с бантами, с огромными синими глазами и в окружении не менее огромных ресниц, отчего их лица становятся одновременно яркими, но и слегка устрашающими. Все дочки рисуются без платьев, но в трусиках и в маечках, иногда даже с кружевами, после чего начинается процесс изготовления платьев.
Платья тоже рисуются на бумаге, удивительным образом: передняя часть платья рисуется обычным способом, а задняя пририсовывается к ней вверх ногами, или, точнее, вверх юбкой, и обрезается по рисунку ножницами. Если теперь сложить такое платье по линии шеи, а на месте шеи вырезать ножницами небольшую щель, то получается платье, которое можно надеть прямо на голову своей дочке. После этого начинается процедура оценки и прямого хвастовства. Каждая девочка убеждает, что ее дочка лучше, и находит множество изъянов в чужих дочках, в связи с чем споры разгораются.
Поскольку Альке из-за экономии дефицитной бумаги ни рисовать, ни резать не дают, а все рисованные «дочки» кажутся ему довольно неестественными, ему становится скучно. К тому же в какой-то момент он чувствует, что ему хочется пить. Отвлекать девочек он не хочет, тем более что хорошо знает, где находится вода: за занавеской на табурете, в большом зеленом чане с тяжелой крышкой, и кружка стоит рядом.
Он сползает со стула, идет за занавеску, берет кружку, одной рукой снизу вверх приподнимает крышку чана, а другой, правой, – засовывает в чан кружку, чтобы зачерпнуть воды. Но литая чугунная крышка с неровными краями давит на пальцы левой руки, так что он невольно отпускает руку, и тогда крышка острыми краями врезается в кожу правой руки, засунутой в чан, словно захлопывает челюсти. Он еще пытается поднять крышку левой рукой и вытянуть правую руку, но, поняв, что попал в западню, как с селедкой, плачет и зовет Риту.
Рита, конечно же, прибегает, поднимает крышку, вытаскивает руку и, конечно же, дает ему шлепка по попе:
– Ну зачем ты туда полез? Вечно ты куда-то лезешь! Нельзя тебя оставить на минуту!
– Пить хотел, – плачет Алька.
– А попросить не мог?.. Уж лучше в ясли тебя водить, чем сидеть с тобой…
«А попросил бы, сказала бы, что я опять им мешаю», – с упреком думает Алька.
…Снова приходит отец. Алька сталкивается с ним внезапно, вбегая в свою комнату, и, узнав, с радостью бросается к нему на руки. Но мать, стоящая рядом, сердится, забирает Альку у отца и снова что-то резко и настойчиво выговаривает отцу. Она сурова, губы сжаты, брови нахмурены. Он пытается что-то объяснить матери, доказать ей, но она непреклонна.
– Уходи, уходи, – единственное, что успевает понять Алька из ее слов, – не дергай ребенка.
«Почему он дергает?» – не понимает Алька. Отец берет Альку на руки, целует его, снова ставит на пол и, повернувшись, уходит. Последнее, что замечает Алька, – это слезы в его глазах.
«Но почему, почему он должен уходить, когда и так бывает очень редко? Почему он плачет? Почему он не может остаться?» И Алька сам начинает кривить губы, вопросительно глядя на мать. Но тут он замечает слезы на ее глазах и начинает плакать уже в голос. Мать берет его на руки, говорит, что отец снова уехал в свою командировку, уговаривает его замолчать и, успокоив, отпускает в коридор.
Гораздо позже он узнает начало этой истории от самой матери и не сможет осудить ее, но вошедшая тогда в него боль останется с ним навсегда и еще многое предрешит в его жизни в отношениях с людьми.
Но все же самое сильное впечатление, которое остается в Алькином сознании от первых встреч с людьми, и, пожалуй, самый больной вопрос, который будет мучить его потом всю жизнь, оставляет в нем другая встреча, со своим сверстником, которая происходит ближе к осени, когда взрослые девочки уже отвлекаются от игр и начинают собирать книги и тетради, чтобы идти в школу, а мать однажды одевает Альку как-то особенно тщательно и ведет его, а потом даже несет в еще неведомые для него ясли.
– Ты помнишь этот дом? Помнишь? – спрашивает мать, опуская его с рук на землю и снова беря его за руку. – Это твои ясли, помнишь?
Нет, он ничего не помнит из того, что видит перед собой, и ему кажется, что он видит все это в первый раз: желто-серый песок под ногами, прибитый сверху каплями дождя и усыпанный длинными желтыми иглами, золотисто-коричневые стволы деревьев с иглами вместо листьев, уходящие куда-то вверх так высоко, что приходится запрокинуть голову назад, чтобы рассмотреть их кроны, квадратную песочницу, крашенную синей краской, и за деревьями низкий и длинный, как барак, но красивый, тоже выкрашенный голубой краской дом с большими окнами, окаймленными белыми наличниками. Нет, признается он матери, он не помнит. Мать смеется и вводит его через стеклянные двери внутрь дома.