Постышев поднялся со своего места и неторопливо пошел к трибуне. Он долго откашливался, а потом заговорил – глуховато, по-волжски окая:
– Тут мне придется на два фронта сражаться. И с учителем Широких, и с его молодым оппонентом, который, по-видимому в силу юного возраста, вообще к учительству относится как к сплошному классовому врагу. (Смех.) Молодой товарищ, как я заметил, увлечен теорией профессора Леера, который утверждал, что война есть главный импульс продолжения жизни на земле. Леер приводил одним из главных доводов в защиту своей теории тот факт, что война началась с появлением человека, ибо мужчины дрались друг с другом за женщину – не за прекрасную возлюбленную, а за ту, что приносит потомство, только лишь. Однако дальнейшую эволюцию человечества Леер опускал, потому что она против него. Действительно, примитивное проламывание черепов сменилось рыцарскими турнирами. Но и это прошло. Турниры и дуэли сменились маскарадами, а за женщину воюют прекрасной строкой Пушкина. (Аплодисменты учителей.) Иные причины порождали и порождают войны. История человечества, молодой мой товарищ, есть все-таки история мира, но не история войн. А с учителями следует вам уважительно говорить, право слово… Не надо так. Обвинения клеить – последнее дело. Вот так-то. А вы, учителя, обязаны растить молодежь широко и всесторонне образованной, понимающей истинные причины войны и мира, добра и зла. Отвечаем за детей мы, большевики. Мы доверили вам, учителям, воспитание новых человеков. Но мы, гражданин Широких, можем вас из школы изгнать, если вы не приемлете нас. Если вы против нас – боритесь! Я уважаю открытый бой. Но не все идут на открытый бой. Большинство шушукается. Деритесь, но не шушукайтесь! Нет ничего страшнее учителя-двурушника, который исповедует в душе одно, а вслух проповедует обратное. (Овация галерки и амфитеатра.) Что-то, правда, учительство со мной не очень соглашается? Или молчание в данном случае синоним согласия? (Смех на галерке и в амфитеатре.) Я думаю, это проявится при голосовании за резолюцию в целом. Повторяю: вы можете любить или не любить Маяковского – это дело ваших личных вкусов, но вот свободы учить чему заблагорассудится одному лишь Широких – такой свободы мы вам не давали и не дадим!
Постышев медленно возвратился на свое место. Галерка и амфитеатр, поднявшись со своих мест, аплодировали. Партер – островками. Председательствующий поднялся и несколько растерянно провозгласил:
– Перерыв!
* * *
Широких, отталкивая острыми локтями окружающих его людей, торопился за Постышевым, который шел к выходу.
– Послушайте! – закричал Широких. – Послушайте! Комиссар!
Постышев обернулся и подождал, пока учитель пробьется к нему сквозь жаркую, шумную толпу.
– Вы, оказывается, интеллигентный человек, – сказал, отдышавшись, Широких, – просто-напросто интеллигентный.
– Стараюсь. Вот ораторскому искусству не учен – так что простите за резкость, ежели была. Но искренне говорю вам: учительство считаю нашим цветом и надеждой нашей. А с надежды особый спрос. Вот так-то. Всего вам наилучшего.
Постышев протянул Широких руку, тот пожимал ее, жадно рассматривая комиссарово худое лицо.
В перерыве Широких взволнованно ходил от одной группы к другой:
– Я потрясен, господа! Он мыслит широкими категориями, этот Постышев, он мыслит! Неужели мужик пробуждается? Неужели жизнь не зря прожита?!
– Перестаньте, Платон Макарович… Ему эти речи еврейчики пишут, а он их по ночам зубрит. Глаза у него оловянные. Или не заметили?
– Злобствование, – возразил старичок в золотом пенсне, – наихудший аргумент в споре. Комиссар – фанатик, но он умеет логично мыслить.
– В нем есть мужицкая доброжелательность, – согласилась дама из женской гимназии грассирующим басом.
– Я проголосую за их резолюцию, – сказал старик в пенсне.
– Ну, уж извините… Надеюсь, вы, Широких, против?
– Я воздержусь, – задумчиво ответил Широких, – пока что я воздержусь…
Кабинет Постышева
Владимиров сидел за столом, перелистывая бумаги в папках, оставленных ему Постышевым. Павел Петрович, вернувшись из театра, подивился тому, как гладко причесан его гость; лицо свежее, будто спал он не два часа, а добрых десять; щеки лоснятся после бритья, и в прокуренном кабинете легко пахнет довоенным сухим одеколоном.
– Эк вы, однако, лихо со сном управились, – сказал Постышев, – я думал, вы часика три-четыре на ухо надавите. До восьми еще времени хватит.
– Выход назначен ровно на восемь?
– Да. Надо, чтобы вы ночью перешли границу нейтральной зоны.
– Я просмотрел материалы из Владивостока. Увы, там слишком много благоглупостей и сплетен. Пишут, например, что Меркуловы – болваны и кретины, Гиацинтов – глупый трус, японцы – хуже баранов, американские резиденты – доживающие последний день кровавые империалисты. Если Меркуловы – кретины, то мы, следовательно, еще бо́льшие кретины: кому проиграли, кому Владивосток отдали?! Если полковник Гиацинтов трусливый болван, то почему все-таки наши люди взяты его контрразведкой? Что за манера у нас такая появилась идиотская – безответственно болтать о враге все, что угодно, только потому, что он враг?! Как тут не вспомнить про услужливого дурака! Простите, Павел Петрович, – оборвал себя Владимиров, – просто я очень зло принимаю фанфаронство и комчванскую благоглупость.
– Ничего, ничего, вслух посердиться – куда как облегчает. Я иной раз по ночам в кабинете ору – стены звоном дрожат. Помогает. Теперь я хочу вам кое-что порассказать. Сейчас во Владивостоке было несколько очень подозрительных арестов в большевистском подполье: по-видимому, в организацию проник провокатор. Поэтому вам придется работать пока что автономно. Вас найдут, когда в этом появится необходимость, вы сами никого не ищите. Связь у вас будет идти через товарища Чена. Это Марейкис, бухарец, опытный чекист. На корейца похож, поэтому – Чен. У него налажена почта через торговцев наркотиками, которые ездят в Харбин. Но это, как говорится, его дело. Ваше определено для вас Феликсом Эдмундовичем достаточно точно. Предпринимать что-либо вы можете только в экстреннейших случаях. По обычным делам не надо, сдерживайте себя, как ни горько порой может быть. Теперь еще вот что: во Владивосток приехал из Дайрена ваш знакомый – Ванюшин, редактор «Ночного вестника».
– Николай Иванович?!
– Да. Вы, кажется, у него работали при Колчаке в пресс-центре?
– Громил красных дьяволов печатным словом.
– Как вы с ним расстались?
– Товарищами. Он считает, что я эмигрировал в Лондон.
– Это очень здорово, потому что сейчас Ванюшин – третий человек, сразу же за Меркуловыми.
– Любопытно.
– Теперь вот что… С финансами у нас, как всегда, ни к черту, поэтому мы только самую малость для вас приготовили.
– Я понимаю.
– Когда пойдем знакомиться с провожатыми, обговорим запасные формы связи. Пароль… Хотя, пожалуй, пароль там не нужен. Чена вы по фотографии узнаете, слова тут ни к чему. Встретит вас на вокзале Васильев, он легал, руководитель профсоюза грузчиков, это – вторая, запасная ваша связь. Парень он обаятельный, добрый парень. Любимец рабочего Владивостока. Если, не дай бог, какие-нибудь неожиданности – Чена найдете в кафе «Банзай». Ванюшина – в ресторане «Версаль».
Сухо затрещал телефон. Постышев снял трубку:
– Я слушаю. Кто? Трибунал? Что у вас? Филиповский?! Не может быть! Я приеду на допрос.
Он швырнул трубку на рычаг и брезгливо поморщился. Посидев мгновение в неподвижности, он рывком поднялся, сказав:
– Ну что ж, пошли собираться. С командующим познакомлю: Степан Серышев – великолепный человечина. Пошли.
Постышев пропустил Владимирова перед собой, положил ему руку на плечо, заметив:
– Экое у вас плечище-то железное, просто Самсон…
– Чтобы не появилась Далила, надобно будет срочно обстричь волосы, спокойней как-никак…
Они быстро шли по длинному коридору штаба, весело переговариваясь, и свет из окон то выплескивал на них солнце, то – в простенках – мрак поглощал их. Но когда их поглощал мрак, все равно был слышен глуховатый бас Постышева и низкий широкий смех Владимирова. Так шли они рядом, а потом скрылись за тяжелой дубовой дверью.