– Кто? – спросил Постышев. – Кто светит?
– Я. Филиповский.
– Меняйте колесо, – попросил Постышев шофера, – я с товарищем побеседую.
– Да, – протяжно вздохнул Филиповский. – Хожу теперь по земле, как туберкулезный.
– Что так?
– Радуюсь я ей и знаю, что недолго радоваться осталось. Когда трибунал-то?
– Скоро.
– В глаза людям глядеть не могу, попросился, чтоб только в ночные дежурства ходить. Ночью сам себе царь. Только вот собаки воют. Как к утру заведутся – тоска и в сердце тяжесть. Чего они воют? То ли ночи им жаль, то ли утра боятся?..
– Хочешь закурить?
– Благодарствую.
Остановились, свернули по закрутке.
– Легкий табак, – сказал Филиповский, – от него кашель будет. Махра, говорят, полезней для организма.
– Это точно, – согласился Постышев.
– И что это художники ночь не рисуют, а все больше фрукты?
– Рисовали и ночь, просто не знаешь ты. Архип Куинджи рисовал. «Тиха украинская ночь» – так и называется у него картина. Чудо, какая прелесть!
– У меня младшенький рисовать любил. Я ему из бумаги солдатиков вырезывал, а он их красил карандашом. Только один карандаш у меня был: чернильный. Ему б набор – вот радость была б ребятеночку.
– Ты себя не мучь.
– Всё они в глазах у меня. От этого не сбежишь. Ночью в кроватках, бывало, спят, чмокают, на мордашках улыбки. Эх, господи…
Филиповский резко остановился. Схватил Постышева за руку. В зыбкой весенней темноте были видны возле развилки двое спешившихся всадников.
– Кто такие? – закричал Филиповский.
– Свои. Чего орешь? Светильник выключи!
Один отошел в сторону, исчез в темноте. И сразу же оттуда высверкнули подряд два выстрела. Филиповский сдавленно охнул и бросил Постышева на землю. Вскинул маузер и несколько раз грохнул в конское ржание. Прогрохотали копыта о камни. Филиповский побежал на крик, следом за ним – Постышев.
– Фары включи! – крикнул Постышев шоферу. – Слышь, Ухалыч, включи фары!
Ухалов дал свет. В желтом свете фар виден стал человек, придавленный конем, а рядом – Филиповский, хрипит, руки ему вертит.
Воткнули бандюгу в машину, Филиповский повалился рядом с Постышевым, побелел, морщится, рукой трогает грудь, торопит Ухалова:
– Скорей, черт! Второй уйдет!
Машину несет по ухабам, руль вырывается из рук белого от волнения шофера.
– Скорей! – хрипит Филиповский.
Гр-рох!! Передними колесами – в яму. Занесло машину. Остановились.
– Приехали, мать твою так… – сказал Постышев. – Вылезай, Филиповский.
А Филиповский сидел молча. Тронул его Павел Петрович за плечо, и рука стала мокрой – в теплом и липком.
– Филиповский, ты что?
И понял Постышев, что молчит Филиповский потому, что мертв, сражен белой пулей.
* * *
…Под утро кончился допрос захваченного офицера каппелевской армии Урусова. Среди прочих любопытных признаний Урусов сказал, что еще днем из Хабаровска ушла Гиацинтову шифровка о красном разведчике Дзержинского, который отправлен во Владивосток. Кто про него узнал – не говорит, божится, что не знает, а известно лишь то, что передали это сообщение шифровкой из японской миссии…
Постышев немедленно связался с нашим пограничным пунктом, велел задержать товарища, который уходит за кордон, во Владивосток, а ему ответили, что проводников уже нет, повели товарища по таежным тропам к Владивостоку, поздно теперь, не остановишь…
* * *
Сюда, на фанзу Чжу Ши, проводники привели Владимирова и передали его охотнику Тимохе.
Тот обычно выводил людей из своей заимки к пригородной станции Океанской.
Оттуда во Владивосток ходит паровичок, да потом и извозчика можно взять. В фанзе проводники задерживаться не стали, а сразу же повернули назад: жить в двенадцати километрах от поста белых казаков – занятие дрянное для красного партизана. А Тимоха – он охотник, его уж такое дело – по тайге бродить, зверя смотреть.
Оглядев ленивым своим, но цепким глазом Владимирова, Тимоха спросил его:
– Самогоночки примешь, Максим Максимович?
– Приму.
– У меня в ей женьшень настоян. От моей самогонки медведем ходишь. Сам-то не в мандраже?
– Откуда такое слово чудное?
– А в мирное время ко мне городские рыбаки приезжали, я от них на свой баланс приходовал. Бывало, профессором говорил, баба моя даже пугалась. Я ей как ученое заверну, так она лоб у меня начинала щупать – не загорячился ли я. А теперь седьмой год живу без всякого мысленного обмена, полным Рафинзоном.
– Робинзоном.
– Именно.
– А кто бывал у тебя из владивостокских?
– Многие, – сразу оживился Тимоха. – Вот, к примеру, Николай Дионисьевич бывал, младшенький Меркулов. Он теперь иностранными делами заворачивает. Кто там и как про него считают, это дело современное, а я скажу правду: хороший он человек и веселый. Ну и уж обязательно Кирилл Николаич Гиацинтов, жандарм. Охотник – куда там, зверь до охоты. Я изюбря каждый год обкладываю – для его самого с друзьями… Потом профессор был с ним – Гаврилин Роман Егорыч. И дочка его приезжала – чистый ангелочек, Сашенька. Сейчас небось девица, если баланс подбить.
Владимиров, чуть улыбнувшись, спросил:
– А про баланс кто говорил?
– Святой человек. Должность у него по-русски неприлично называется. Коротко так, вроде задницы. С лошадьми он занимался.
– Жокей?
– Именно. Мой младшенький братишка, Федька, «жопей» его называл. Прибылов Аполлинарий. Денег имел – тьму. Только он порченый, хлебное вино пьет – ужас. А напьется, бывало, и ну пятирублевки золотенькие вокруг себя расшвыривать. Федька потом лазит, лазит – все ладони об траву стерет. Аполлинарий-то помогал кой-кому деньгами. Он с сердцем человек, только по-хорошему его надо просить. Мне двух коров купил… А теперь наши погорельцы хотели к нему пойти – не пустили их японские патрули в город. Увидишь его – попроси от мужиков, пусть подможет, что ему стоит?
Первый стакан выпили молча. Долго сопели, мотали головами, жмурились и занюхивали самогон разварным картофелем. В тайге, которая кажется пустой и гулкой, как ночной театр, ухали птицы. Далеко-далеко на востоке, возле Лаубихары, гудели водопады. Звезды, поначалу слабо тлевшие, теперь ярки и злы. Одна звезда – по всему, Орион – калилась изнутри то красным, то синим светом. И казалось Владимирову, что кто-то далекий хочет сказать землянам нечто очень важное, но – не может.
Языки костра то ластились к земле, то взмывали вверх ломкими фигурками скифских танцовщиц. На той стороне ручья, в болоте, кричала выпь. Крик ее был извечен и жуток.
– Как прошла? – спросил Тимоха.
– Жжет.
– Греет. Все органы души прогреет и обновит. Еще, что ль, ломанем?
– Давай.
Тимоха ухмыльнулся в пегую бороду:
– А из ваших никто не пьет.
– Наши – это кто?
– Красные.
– А ты какой?
– Розовый.
– Это как понять?
– А это понять так, что хотя Федька мой за красных погиб, но ведь белый – он тоже русский. Скуластый, глаз точкой – все как у меня. Землю одну любим, под одним небом живем. У меня до стрельбы жажды нет, я охотник, мне и в миру есть кого в тайге на мясо завалить. Мне в драке нынешней не пальба важна и не сабля с золотом. Мне в ей правда важна. А когда я про это красным командирам, которых из окружения выводил, сказал – они мне заявили, что я, понимаешь, зыбкий элемент и возможная гидра.
– Дураки.
– Это другая сторона. А народ их слушает и надо мной смеется. А я ведь, когда головой рискую, вам помогая, денег не беру. Я одного прошу: ты мне правду до сути растолкуй. Мужик, он правды жаждет, как земля – воды.
– Федьку твоего красные по мобилизации забрали?
– Сам побег.
– Партийный?
– В армии вроде бы записался в ячейку.
– Ты с ним толковал?
– Брат он мне, как же не толковать.
– Ну а про истинную правду?
– Так ведь малой он. Какая у него может быть истинная правда, когда ее старики не постигли?