И дальше: «Опять мне суется в голову Гарибальди... Я Вам говорю не шутя — я не вижу, чтобы Ваша натура была слабее его».
Впрочем, Добролюбов старается не упрощать: «Может, и в самом деле неспособны к настоящей, человеческой работе, в качестве русского барича, на которого, впрочем, сами же Вы не желаете походить».
Но, видимо, сами такие объяснения вряд ли удовлетворяли не только Некрасова, но и Добролюбова, и довольно грубовато он резюмирует, в сущности, то, что скажет потом и Достоевский о загадочности Некрасова: «Черт знает — думаю-думаю о Вас и голову теряю».
Добролюбов спокойно и уверенно готовился стать новым Белинским. И становился им — чуть ли не с еще большей интенсивностью, скоростью и мощью, поражая воображение многих, среди которых не только Чернышевский, но и Гончаров, не только Островский, но и Страхов.
Даже если посмотреть на дело чисто арифметически, то к своим 24 годам Белинский написал едва ли десятую часть сравнительно с тем, что написал Добролюбов к своим 24 — к моменту смерти. А ведь то, что он писал, сотрясало литературную и общественную жизнь (что в России почти всегда одно и то же), подобно тому как это было когда-то с Белинским. Некрасов уже всерьез думал о передаче ему журнала:
«Знаете, я думаю по возвращении Вашем Вам нужно будет взять на себя собственно редакцию «Современника».
Для Некрасова ясно, что журнал, начавшийся как журнал Белинского, должен продолжить жизнь как журнал Добролюбова.
Имя Белинского постоянно оживало не только само по себе, но и в связи с именем Добролюбова. Тургенев посвящал свой роман «Отцы и дети» не только в память старому Белинскому, но и в пику Белинскому новому — Добролюбову. И, видимо, Некрасов, помня о «старом» Белинском, так судорожно, почти панически хлопочет о «новом» Белинском: устраивает его быт, буквально пикнуть ему не дает о деньгах, включает его, по настоянию Чернышевского, в число пайщиков, снаряжает на лечение за границу и всеми силами пытается его там удержать как можно дольше — только бы лечился и излечился: «Прежде всего отвечаю на Ваш вопрос: приезжать или оставаться] Оставаться за границей — вот мой ответ, а Вы при этом помните Ваши слова, следующие за вопросом: я положусь на Ваше решение... Теперь кончу о деле, которое Вас особенно устрашает, о деньгах. Я, если б Вас меньше знал, то мог бы даже рассердиться. За кого же Вы нас принимаете? Я уж сам не раз говорил, что Ваше вступление в «Современник» принесло ему столько пользы (доказанной цифрою подписчиков в последние годы), что нам трудно и сосчитаться, и во всяком случае мы у Вас в долгу, а не Вы у нас... да, наконец, чтоб успокоить Вас по этой части, скажу Вам, что в нынешнем году выиграл до 60 т., из коих наличными 35 и на заемные письма 25. Из наличных у меня до 25 т. в руках сию минуту. Куда Вам прислать денег и кому здесь дать?»
Некрасов недаром так боится за молодого критика. Через короткий срок на Волковом кладбище ему придется говорить в прошедшем времени уже не только о Белинском, но и о Добролюбове: «Добролюбов обладал сильным и самобытным дарованием... Все... увидели в Добролюбове мощного двигателя нашего умственного развития... В Добролюбове во многом повторился Белинский. То же влияние на читающее общество, та же проницательность и сила в оценке явлений жизни, та же деятельность и та же чахотка».
Добролюбов — первый после Белинского так учительно говоривший с поэтом и последний так говоривший: «...Вы, любимейший русский поэт, представитель добрых начал в нашей поэзии, единственный талант, в котором теперь есть жизнь и сила, Вы так легкомысленно отказываетесь от серьезной деятельности! Да ведь это злостное банкротство — иначе я не умею назвать Ваших претензий на карты, которые будто бы спасают Вас. Бросьте, Некрасов, право — бросьте!..
Я пишу Вам это без злости, а в спокойной уверенности. Не думаю, чтоб на Вас подействовали мои слова (по крайней мере на меня ничьи слова никогда не действовали прямо) относительно перемены образа Ваших занятий, но, может, они наведут Вас на ту мысль, что Ваши вечные сомнения и вопросы: к чему? да стоит ли? и т. п. — не совсем законны».
А вот для Тургенева, скажем, такие вопросы были совсем законны. Тургенев прежде всего, одобряя или не одобряя, но понимал и принимал Некрасова таким, каков он есть.
Добролюбов прежде всего, одобряя или не одобряя, но понимал и принимал Некрасова таким, каким он должен был бы, по его, Добролюбова, представлениям, быть.
И там и там поэт находил некие — и чаще всего разные — насущные отклики: сочувствие, укрепление, поддержку. Каждый — и Тургенев и Добролюбов — был по-своему необходим.
К лету 1860 года Некрасов как никогда и должен был ощутить одиночество и потерянность. С весной 1860 года отношения с Тургеневым рушились и к весне 1861 года окончательно обрушились. Весной 1860 года Добролюбов уехал за границу, как оказалось, более чем на год, и к весне 1861 года отношения с ним поддерживались только перепиской, по отдаленности нерегулярной и неаккуратной. А вернется из-за границы Добролюбов чуть ли уже не для того только, чтобы быстро умереть.
Бурный, но краткий, почти сразу пресытивший и разочаровавший роман летом 1860 года с «ангелом» лишь подчеркнул одиночество поэта и его неприкаянность, вновь возвращая все к той же Авдотье Панаевой, тогда находившейся далеко-далеко, за границей. Даже для Некрасова необычный, почти полный вакуум, который возник к лету 1860 года и более года продолжался во многом за счет тяжких психологических срывов и перепадов (резкий разрыв с Тургеневым, почти внезапный отъезд Добролюбова), одиночество, потерянность, «тоска по самому себе», если вспомнить Достоевского — все это повлекло поэта — естественно и неизбежно — к последнему исходу, к одному пути преодоления, к единственной, но постоянной «круговой поруке» — к народу. Вольно или невольно, скорее всего именно вольно. Вольно — сознательно. Вольно — по основному органичному душевному стремлению. Вольно и по тому, что Некрасов и внутренне и внешне — выходил к вольному — или становившемуся вольным народу.
«OX, ПОЛНА, ПОЛНА КОРОБУШКА...»
Итак, 1860-й и особенно — 1861 годы — переломные. И в стране. И для поэта. Надо сказать, что на протяжении почти двух предшествовавших годов у Некрасова нет народных стихов. Не о народе. А — народных. Мотив вступления («Стой, ямщик, жара несносная...») чуть ли не единственный — деревенский, да и то к отнюдь не деревенской, типично интеллигентской «Песне Еремушке». Впрочем, и о народе стихов почти нет. Попытки вслушаться в общенародную жизнь давали один ответ: «Там вековая тишина». Фон особенно впечатляющий для бурного столичного прогресса и «словесной войны» гремящих витий:
То мало: вышел из-под пресса
Уж третий томик Щедрина...
Как быстро по пути прогресса
Шагает русская страна!
Убавленный процентик банка,
Весьма пониженный тариф,
Статейки господина Бланка —
Все это были, а не миф.
В конце концов все эти «тарифы», «томики», «процентики» особенно ничтожны перед лицом встающего громадным вопросом народа:
...Иль духовно навеки почил?
И вот в 1860 году не сразу, подчас не очень ловко, как бы приноравливаясь, как бы нащупывая самих себя, появляются у Некрасова стихи с народными сюжетами, с народными типами, со словами про «волю», про «свободу».
И еще: написаны они все с натуры, несут и прямой отпечаток очередного пребывания поэта летом 1860 года в ярославском отеческом Грешневе, его приметы:
Вот и Качалов лесок,
Вот и пригорок последний.
Как-то шумлив и легок
Дождь начинается летний,
И по дороге моей,
Светлые, словно из стали,
Тысячи мелких гвоздей
Шляпками вниз поскакали —
Скучная пыль улеглась...
Благодарение Богу,
Я совершил еще раз
Милую эту дорогу.