Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А теперь он был должен всегда. Когда подступали голод и нужда, ему не хватало духу побираться на площади, как это делал Мальти, – а раз так, приходилось посылать письма друзьям, выпрашивать деньги у них, и, конечно, ему начало недоставать той великолепной вольготности, которой была полна его американская жизнь. Но всё более овладевавшая им потребность писать держала его мертвой хваткой, и чем дальше, тем сильнее крепла его уверенность, что на пути к творчеству все средства хороши. Угрызения совести, впрочем, тоже имели место. Ибо его идеалом художника как личности был Толстой; он представлялся Рэю изумительным примером того, как творчество можно уравновешивать жизнью, всей целиком, вплоть до самого ее, такого несообразного, окончания.

Рэя и самого удивляло, что его так сильно привлекает Толстой, в то время как его природа, его мировоззрение, отношение к жизни – всё это решительно расходилось с идеалами великого русского. Странно: он, такой варвар, такой земной человек, – и до того глубоко отзываются в нем мудрость и величие этого фанатичного моралиста.

Но трогали его не доктрины Толстого. Его угнетало то, что энергия стольких великих умов современности, в том числе Толстого, превращается в ничто, брошенная на алтарь стремления приспособить мистицизм учения Иисуса к служению потребностям покоряющей мир, всё и вся уравнивающей машинной цивилизации.

Помимо мощи толстовского искусства воодушевляла и влекла его не меньшая мощь, заключенная в реальной жизни Толстого, наполненной неутомимым исследованием мира внешнего и внутреннего, жизни, посвященной деятельному поиску собственного «я» – до самого конца. Рембо вызывал в нем отклик не меньший, но пример Толстого манил сильнее – ведь тот прожил дольше и был творцом куда более значительным.

По воле судьбы оказавшись в марсельском порту, Рэй, как и пляжная компания, попался на крючок его странноватого очарования. Город подвернулся ему в то самое время, когда им в очередной раз овладело жестокое смятение – он довел себя уже до такого состояния, что чувствовал: если не дать выход своим мыслям, то он просто распадется на тысячу формул и фраз. И Старый порт дал ему убежище в самой своей сердцевине, грязной и многолюдной; здесь он мог зацепиться на правах вроде как пролетария на пособии и попытаться организовать себе уединение, необходимое для того, чтобы орудовать карандашом и клочками бумаги.

Магия Средиземноморья, окутанного брызгами пенящихся чар, действовала и на него. Не одно море пересек он, но подобного не видал. Ему всегда вспоминалось родное Карибское, первые соленые волны, в которые окунул он свое темнокожее мальчишечье тело, – но его дремотная, прохладная, дышащая пассатами прелесть не шла ни в какое сравнение с этой чашей, полной ослепительных синих вод, в которых день и ночь бурлит неутомимая коммерция всех континентов. Ему нравились доки. Сам по себе город имел вид недружелюбный, почти отталкивающий, а вот доки представляли неиссякаемый интерес. Во всякий день он мог повстречать там колоритных трудяг из дальних морей, романтические названия которых согревали кровь: Карибское море, Гвинейский залив, Персидский залив, Бенгальский залив, Китайские моря, Индийский океан. А эти запахи, смешивающиеся друг с другом земные запахи доков! Канадское зерно, индийский рис, каучук из Конго, коричневый сахар с Кубы, китайский чай, гвинейские бананы, древесина из Судана, кофе из Бразилии, кожи из Аргентины, пальмовое масло из Нигерии, ямайский перец, австралийская шерсть, испанские апельсины и апельсины иерусалимские. Горы ящиков, мешков и бочек, не всегда целых, протекающих, оставляющих в доках часть своей ноши, и в них – покоящийся в теплом благоухании своих головокружительных ароматов чудесный урожай всех уголков земли.

Бочки, ящики, мешки – сотворенные человеческими руками примитивные житницы, странствующие от берега к берегу. Покрытые капельками пота тела обнаженных черных людей, что под солнцем экватора вереницами прокладывают путь через древние джунгли; ничем не закрепленные вьюки недвижимо покоятся на намозоленных, натруженных, привыкших к бремени макушках. Полуодетые коричневые люди с корзинами за плечами гнут спины на распаханных древних полях под тропическим солнцем. Вековечные дети теплой почвы, что в страхе, под ударами кнута возделывают эти поля и собирают урожай, экзотическую снедь для Западного мира. Бочки… ящики… мешки…

Полные чудесными дарами жизни.

Жизнь в доках нравилась Рэю больше, чем морская жизнь. Открытое море он любить так и не научился. Там, на борту, он всегда чувствовал себя узником среди других узников, которые волею судьбы отданы на потеху мрачной, грозной пучине. И ни с единым моряком, который по-настоящему любил бы открытое море, он знаком не был. Он знавал таких, кто любил свое старое грузовое судно так, как мужчина мог бы любить женщину. Почти все знакомые цветные моряки любовно называли корабли своими «старухами». Всё, чем завлекало море, было не в нем самом, а в порту назначения. А из всех великих портов не было еще одного столь же притягательного для моряков, как Марсель с его свирепой красотой.

Порт был огромными распахнутыми настежь воротами, и доки тоже вбирали в себя всё подряд. Не меньше соблазнительного многообразия прибывавших туда товаров Рэю нравилось многоцветие тамошних людей и их судеб. И больше всего – портовые негры. Ни в едином порту он не встречал больше такого живописного средоточения негров любых оттенков. Негры, изъясняющиеся на привычных наречиях, и негры, говорящие на всевозможных африканских диалектах, черные негры, коричневые негры, желтые негры. Будто бы каждая страна мира, в которой живут негры, направила в Марсель своих представителей. Огромное количество бродяжничающих негров, по виду только-только из джунглей, пытающихся хоть что-то наскрести себе на жизнь прямо здесь, на крытой щебенкой набережной великого провансальского порта.

Вся подлинная романтика Европы для Рэя сосредоточилась здесь. Эту Европу он мог прочувствовать даже вопреки глянцевому блеску пышной истории. Когда он впервые с ней соприкоснулся, впечатление было отталкивающим. В поисках этой романтики ему приходилось идти в музеи, в районы, спрятанные под стеклянным колпаком священного трепета, погружаться в книги. Нередко в разговоре он из вежливости притворялся, что чувствует ее, но это была неправда. Ибо именно Америка была для него краем романтики, живой, с жарким дыханием. Ее величавые деловые дворцы, колоссальные склады, где скидывали ношу и принимали ее сбивающиеся с ног орды человечества, гигантские храмы удовольствий, вездесущий разбег железных дорог и нескончаемое бурление улиц – ужасающая, сокрушительная лавина жизни, подобной несущемуся по равнине буйволиному стаду, хриплые вопли водевильной толпы, новорожденной нации белых глоток, сумрачный клекот рас – и в этом хоре голос его собственной беспощадно выкорчеванной расы – всё это лихорадило ему голову, было ритмом, рисунок которого совпадал с биением его жизни, жаркой, пульсирующей песней романтики в его крови.

В жизни Марселя царила варварская, интернациональная романтика, та самая, что так ярко являла себя и во всей современной жизни. Лучший из всех черных ходов Европы, небольшой город с очевидно слишком многочисленным для него населением, принимающий и направляющий пути всего Востока и Африки, излюбленный порт моряков, перебивающихся в отпуске на французском побережье, наводненный всевозможными жалкими созданиями Средиземноморья, гидами, кокотками, сутенерами; и отталкивающий, и манящий ядовитыми белыми клыками, спрятанными под маской колоритности, город этот, казалось, заявлял на весь мир, что величайшее в современной жизни – ее непристойность.

Банджо хотел посмотреть, чем занимается Рэй, и тот отвел его к себе на квартиру, чуть повыше Бомжатника. Банджо заинтересовали рассказы Рэя о его работе, но когда он увидал немного запачканные листы обыкновенной линованной бумаги и убогенькую стопку книг, то быстро охладел и перевел разговор на превратности жизни бродяги и попрошайки.

13
{"b":"915789","o":1}