Вверх по бесконечной лестнице, где скрипит каждая ступенька – и мы на втором этаже. Элишка – представилась камеристка как бы невзначай – ведет нас по причесанным коврам, ловко маневрируя меж метровых вазонов и миниатюрных тумб. В руке она сжимает масел-фонарь, но мы со стариком то и дело давим друг другу ноги… Я даже чуть не порвал штанину о чучело безымянного карликового козла. А в длинной анфиладе* так вообще – ощутил чье-то давящее присутствие.
Но оглядевшись, выдыхаю. По обе стороны из золоченых рам взирают лики женщин: с одинаково лошадиными лицами, сидя в одинаковых позах и с одинаковыми же прическами, они напоминают множество отражений одного человека – но всё же чем-то неуловимо различаются. Женщины, женщины, снова женщины – чертова дюжина скорбных близнецов следит за каждым твоим шагом. И готов поклясться, что стоит резко обернуться – и заметишь, как дернулся нарисованный зрачок.
И как же велико моё удивление, когда я вижу последний портрет, четырнадцатый.
Стройный мужчина с располагающей полуулыбкой. Яркие тона, щегольские усики и жабо с яшмовой заколкой… Вместо сдержанного черного дублета на нем – светло-ореховый, вместо траурного гобелена на фоне – охотничьи трофеи вокруг очага.
– Элишка, – не могу удержаться, – а чего там на всех картинах были почтенные тётки, а тут вдруг – усатый франт?
Камеристка оттараторивает заученной фразой.
– Слугам не должно распространяться о личной жизни своих господ, – опустив фонарь у портрета мужчины, Элишка стучит колотушкой на двойных дверях в самом конце анфилады. По другую сторону слышится неразборчивое мужское «входите», но девушка медлит чуть дольше, чем требует этикет.
– Помогите ей, – добавляет она шепотом. И дергает ручку на себя.
***
В глубине кабинета, за столом красноватого палисандра, обтянутого зеленым сукном, я вижу… Двойника, вернее, неудачную копию – мужчины с того четырнадцатого портрета. Усы его заметно выросли и воинственно загнуты кверху, а на выпяченном подбородке появилась жадная ямочка. Подозреваю, что ямочка была там всегда, просто художник ее мастерски проигнорировал.
– Добрый вечер, но я ждал не вас, – голос хозяина звучит концентратом претенциозности, а под усами ни намека на ту «картинную» полуулыбку. – Кто эти люди, Элишка?
Камеристка набирает в грудь воздуха.
– Господа цеховики, вашество, – выпаливает она на выдохе.
– Я знаю всех и каждого в Белом братстве. А их не знаю.
– Это другой цех, цех Хрема, вашество.
– Кого? Ладно, разберемся, – Миртски щурится. – Иди-ка ты в зеркале посмотрись, на кого похожа. А поговорим с тобой ночью.
Элишка, ничего не говоря, стрелой вылетает из кабинета. И только перед тем, как захлопнуть дверь с другой стороны, мельком кивает мне. Миртски же плюет на средний палец и начинает перелистывать одну из учетных тетрадей. А их на столе палисандрового дерева целая стопка.
– Хрем, Хрем, Хрем… – надиктовывает он, пока не доходит до какой-то исписанной страницы. – Ага, вот. Зона вашей компетенции, я погляжу, распространяется только на Прибехровье. Ха, немудрено такое, когда в цеху три калеки, две чумы.
– Да уж, приходится вылезать из своей помойки, когда Белое братство не справляется, – в длинном списке моих недостатков нет сдержанности.
– Не переживайте, в свою помойку вы вернетесь уже очень скоро, – презрительно заверяет хозяин. Он вынимает из ящика стола тонкую папку и кидает на сукно. – Ума не приложу, чем так занят Кибельпотт… Но Братство уже провело осмотр моей супруги, так что вам осталось только подписать бумаги и забрать ее в соответствующее учреждение. Кто из вас врач?
Строжка, поправив очки, без лишних слов принимается за чтение. Я, заглядывая ему через плечо, вижу на листе крупное заглавие: «Признание угрозы одержимости». И чуть пониже приписочка: «пациент – графиня Катаржина Клаугет».
– Ого, – присвистываю, – да ты никак граф. Только в фамилии у твоей жены опечатка – во всех буквах. Или «Миртски» – это псевдоним?
– Там нет опечатки, – цедит хозяин сквозь зубы. – Хотя вряд ли вам, простолюдинам, известно понятие морганатического брака.
– Какого брака? Маргаритического?
– Господарь Миртски говорит о мезальянсе, братец Бруг, – бурчит дед себе под нос, не отрываясь от чтения.
– Если менять одно непонятное слово на другое, ни черта понятнее не становится, – скрещиваю руки на груди.
– Это неравный брак, значит, – Строжка доходит до последней страницы в папке. – То бишь, женившись на графине, господарь не стал графом. Проще сказать, кхем, что господарь Томаш Миртски – тоже простолюдин, как и мы, братец Бруг.
Мне трудно разобрать, когда старик шутит, а когда нет – фактура у него такая. Но в том, что Строжка надавил заносчивому сукину сыну на болючий прыщ, я уверен на все сто.
Я прыскаю в бороду:
– Да не может быть! У простолюдинов не бывает портретов!
– Подписывайте и убирайтесь, – багровеет Миртски. – А уж продолжите паясничать в том же духе – и я заявлю на вас куда надо. Простым предупреждением сверху не отделаетесь!
– Не могу подписать бумагу-то, – внезапно выдает Строжка.
– Как? Почему?! – Миртски подпрыгивает в кресле, всплеснув руками.
– Дык в соответствии с Догматом номер семнадцать, коли один цех провел осмотр, опись или прочее, прочее… В общем, другой цех, заступая в дело, обязан совершить переучет, – старик пожевывает губами. – То бишь мне должно супругу вашу осмотреть повторно.
– Ах переучет?! Ну-ну!
Томаш Миртски срывается с места и пружинисто, широкими шагами пересекает кабинет. С поры написания портрета он серьезно прибавил в талии.
– О, так даже лучше! – обманчиво-радостно заявляет он; желваки его ходят ходуном. – Дотошные цеховики сами всё увидят!
Из нагрудного кармашка Миртски извлекает маленький ключ и долго возится у дальней стены. Там, в тени необъятного книжного шкафа, прячется дверца, драпированная органзой.
– Катя, приведи себя в порядок, – властно приказывает Миртски, – к тебе гости.
Пока Томаш мешкает, я вскользь просматриваю письменный стол. Ничего необычного: куча смет, пара газетных рулонов… И аккуратная стопка конвертов пастельных цветов.
В замочной скважине гремит бородка ключа, поскрипывает дверца.
Я «случайно» рассыпаю стопку по сукну – и что же? Женские имена, выведенные крупным почерком с завитушками. Мария, Ханна, Андроника… И никаких Катаржин.
Одержимым женам писем не пишут.
– Ты смотришь конвертики, – дрожит воздух у самого моего уха.
Это не вопрос, не восклицание. Это констатация факта от Катаржины Клаугет. Констатация неровным, скачущим тембром – тембром неиссякаемого возбуждения. Тембром вечных переживаний.
В нос ударяет землистый запах тлена. Вонь немытого тела – тоже. Мурашки по спине.
– Какого…
Сжавшись в большой комок отвращения, я отшатываюсь от стола – и поступаю верно. Промедли я на секундочку, и эта старая кукла прижмется ко мне вплотную. Белая и изможденная, старая брошенная кукла. Становится не по себе, когда видишь изорванный сарафан в подозрительных разводах, длинные чулки до колена, стертые на ступнях до дыр. Она худа настолько, что сарафан висел бы как на вешалке – если б не вздутый живот. Неестественно правильной формы, обтянутый тканью так туго, что не остается складок.
– Графиня, присядьте, будьте добры, – Строжка пододвигает ей стул, приставленный к стене. – Я доктор, буду вас, значит, осматривать.
Серьезно, Строжка? По-твоему, всё в порядке?
– А это кто? – спрашивает она, садясь и тыкая в меня пальцем.
Пусть графиня и намазала губы вызывающе красной помадой, мимика ее неживая. И рот, напомаженный вкривь, зияет свежей раной. Ее лицо сморщилось сухофруктом, и, когда она говорит своим убегающим куда-то голосом, сухофрукт не меняется абсолютно. Только глаза, эти два вытаращенных шара, вдавленные в продолговатый череп, наполнены жизнью. Они живы как никто и ничто в этой комнате.