– С точки зрения объективной генеалогии, дорогая, так и есть, но сейчас Грешемы занимают в графстве значительно более высокое положение, чем Торны.
– Но обе семьи принадлежат к одному классу, ведь так?
– Да, конечно. Уилфред Торн из Уллаторна и наш друг сквайр стоят на одной ступеньке лестницы тщеславия.
– Значит, и мы с Августой Грешем также принадлежим к одному классу?
– Право, Минни, вряд ли тебе удастся заставить меня, сельского доктора, похвастаться равенством со сквайром.
– Ты увиливаешь от ответа. Наверняка понимаешь, что я имею в виду. Имею ли я право называть Торнов из Уллаторна родственниками?
– Мэри, Мэри, Мэри! – воскликнул доктор после минутного молчания. – Будь добра, избавь меня от таких сложных разговоров!
– Не могу тебе этого обещать.
– Лучше бы ты все-таки смогла!
– Все, дядюшка, ты дал ответ: больше не стану терзать тебя расспросами. Дорогой, милый, любимый! Теперь мне нужно любить тебя еще больше, и стала бы любить, если бы это было возможно. Кем бы я была без тебя? Что бы делала на свете?
Девушка бросилась доктору на грудь, обхватила руками за шею и принялась целовать в лоб, щеки, губы.
В тот вечер больше они эту тему не затрагивали. Мэри не задавала вопросов, а доктор не спешил делиться познаниями. Если бы осмелилась, девушка спросила бы о своей матери, но из страха услышать что-нибудь ужасное не спросила. О том, что ее отец – брат доктора, Мэри уже знала. Как ни мало доводилось ей слышать о родственниках, как ни редко доктор заговаривал в ее присутствии на опасную тему, девушка твердо запомнила, что она – дочь Генри Торна, младшего сына старого пребендария, об этом узнала случайно, но никто и никогда и словом не обмолвился о матери, даже доктор. Вспоминая юность, говорил он только о брате, их родителях. Мэри не обрадовало известие, что она не считается родственницей Торнов из Уллаторна, во всяком случае, с общепринятой точки зрения, да и любимого дядюшку может считать таковым только с его особого милостивого позволения.
Вернувшись с прогулки, Мэри захотела побыть одна и поднялась в гостиную, чтобы предаться размышлениям, но вскоре пришел мистер Торн. Не присев и даже не сняв шляпу, он сразу подошел к ней:
– Мэри, после нашей с тобой беседы было бы несправедливо и даже жестоко не сообщить тебе еще кое-что. Твоя матушка претерпела несчастье во многом, но не во всем. Знаешь, мир, часто крайне суровый в подобных ситуациях, не осудил ее за позор. Говорю это, дитя мое, для того, чтобы ты могла уважать ее память.
Доктор не дал ей времени произнести хотя бы слово и тут же удалился.
Его поступок был актом сострадания. Он чувствовал, как тяжело Мэри, как краснеет она за мать, ведь ей стыдно не только о ней говорить, но даже думать. И вот, чтобы смягчить мучительную неопределенность и отдать должное памяти женщины, с которой брат обошелся дурно, доктор Торн заставил себя довести разговор до логического конца.
Потом он долго расхаживал по саду в одиночестве, обдумывая, всегда ли поступал мудро и правильно по отношению к племяннице. Когда девочка оказалась на его попечении, доктор твердо решил, что о матери ей ничего не должно быть известно. Он с радостью готов был посвятить себя осиротевшей дочке брата – последнему ростку из отцовского дома, но ни в коем случае не хотел вступать в родственную связь со Скатчердами. Он считал себя истинным джентльменом и мысленно гордился этим статусом. Если племянница будет жить в его доме, то непременно вырастет настоящей леди. Он не собирался лгать и выдавать девочку за ту, кем она не была, не собирался и петь ей дифирамбы. Несомненно, ее будут обсуждать. Пусть обсуждают, но только не с ним. Доктор Торн знал, что сможет заставить замолчать любого. Он постарается устроить ее в жизни как можно лучше. Пока он жив, у нее все будет хорошо.
Так решил доктор, но, как это часто случается, обстоятельства внесли свои коррективы в его планы. На протяжении десяти-двенадцати лет никто не слышал о Мэри Торн. Память о Генри Торне и его трагической смерти угасла, а вместе с ней и интерес к ребенку, чье рождение связывали с трагедией. И вот, спустя двенадцать лет, доктор Торн во всеуслышание объявил, что к нему приезжает племянница – дочка давно умершего брата – и отныне будет жить в его доме. Как он и предполагал, никто не заговаривал с ним на эту тему, но слухи, разумеется, ходили. Трудно сказать, всплыла ли правда, но скорее всего, нет. Во всяком случае, один человек точно ни о чем не догадывался. Ни разу кровный родственник племянницы не побеспокоил доктора Торна расспросами. Ему и в голову не пришло, что Мэри Скатчерд могла оставить ребенка в Англии. И этим человеком был Роджер Скатчерд, ее родной брат.
Одному-единственному другу, только одному преданному человеку доктор поведал всю правду о своей девочке – сквайру Грешему, пояснив, что этот ребенок не имеет права общаться с детьми Грешемсбери. Доктор также добавил, что подробности рождения Мэри следует сохранить в тайне.
Сквайр позаботился, чтобы никто ничего не узнал и все относились к Мэри Торн, игравшей и учившейся вместе с его детьми, так, будто она ничем от них не отличалась. На самом же деле сквайр любил Мэри даже больше других детей, а после случая с мадемуазель Ларон заявил, что готов немедленно посадить ее на скамью мировых судей, чем вызвал острое недовольство леди Арабеллы.
Жизнь продолжалась, не требуя сложных размышлений, до тех пор, пока сегодня, в двадцать один год, племянница не спросила прямо о своем положении в обществе и о том, из какого сословия должен быть ее муж, если она надумает вступить в брак.
И вот сейчас доктор Торн медленно шел по саду, пытаясь понять, не ошибся ли в чрезмерной заботе о своей Мэри. Что, если, пытаясь вырастить леди, он создал ей тепличные условия и лишил девочку всех законных прав? Что, если в результате она не сможет органично вписаться ни в одно сословие? Насколько правильным было его решение жить вдвоем? Не обладая даром копить и преумножать деньги, доктор Торн по-прежнему оставался далеко не богатым. Да, он смог обеспечить племяннице комфортный быт и, несмотря на конкуренцию со стороны коллег – докторов Филгрейва, Сенчери, Рирчайлда и прочих, – зарабатывал вполне достаточно для удовлетворения скромных потребностей, но у него не было, как у других, более практичных глав семейств, счетов в банке под три процента, на которые Мэри могла бы жить после его смерти. Правда, не так давно он застраховал свою жизнь на восемьсот фунтов – только эта скромная сумма обеспечивала будущее племянницы. С данной точки зрения насколько разумно решение сохранить тайну о столь же близких родственниках со стороны матери, как сам он – родственник со стороны отца? А ведь на том берегу, где когда-то процветала абсолютная бедность, теперь царствовало абсолютное богатство.
Его решение взять девочку себе разве не избавило ее от самых тяжелых условий жизни: унижений работного дома, презрительных насмешек законнорожденных обитателей приюта? Разве не стала Мэри его любимицей, не принесла сердечное утешение, счастье и гордость? Так должен ли он раскрыть ее существование другим, чтобы девочка получила возможность разделить богатство, а вместе с ним грубые манеры и развязное общество неведомых ныне родственников? Он, никогда не поклонявшийся богатству ради самого себя, презиравший золотого идола и всегда учивший презрению Мэри, должен ли он при первом же возникшем искушении признать несостоятельность своей жизненной позиции?
И все же кто захочет жениться на бесприданнице неведомого происхождения, если она не только принесет в семью свою бедность, но и передаст детям дурную кровь? Для него самого – доктора Торна, уже создавшего карьеру, обладавшего собственным именем и прочным положением в обществе, – не составляло труда придерживаться взглядов, противоречивших мировой практике, но имел ли он право распространять их на племянницу? Захочет ли кто-то жениться на такой девушке? С одной стороны, воспитание и образование мешало Мэри найти избранника среди равных по рождению, а с другой – доктор в этом не сомневался, – она никогда не ответит на чувства мужчины, не поставив его в известность о том, что точно знала или хотя бы предполагала о своем происхождении.