В некотором смысле Джулия была гораздо проницательнее Уинстона и менее восприимчива к партийной пропаганде. Однажды он походя упомянул войну с Евразией и немало удивился, когда она спокойно бросила, что никакой войны не ведется. Ежедневно падающие на Лондон ракеты, по мнению Джулии, запускало само правительство Океании, «просто чтобы держать людей в страхе». Такое даже не приходило ему в голову. Еще Джулия вызвала у него зависть, признавшись, что на Двухминутках ненависти едва сдерживает хохот. При том она критически оценивала учение Партии лишь тогда, когда оно затрагивало ее личную жизнь. Часто она согласно принимала официальную мифологию, просто потому что разница между правдой и вымыслом казалась ей несущественной. К примеру, она со школы верила, что самолеты изобрела Партия. Когда Уинстон учился в школе, Партия претендовала на изобретение вертолета; десятью годами позднее, когда училась Джулия, Партия заявила свои права на самолет, а еще через десять лет наверняка присвоит себе и изобретение парового двигателя. Узнав, что самолеты летали задолго до Революции, она ничуть не удивилась. В конце концов, какая разница, кто именно изобрел самолет? Гораздо бо́льшим потрясением для Уинстона стало другое: она не помнила, что четыре года назад Океания воевала с Востазией и находилась в мире с Евразией. Считая войну обманом, Джулия даже не заметила, что имя врага изменилось. «По мне, мы всегда воевали с Евразией», – уклончиво проговорила она. Уинстона это напугало. Самолеты изобрели задолго до ее рождения, но резкая смена врага случилась всего четыре года назад, уже после того, как она стала взрослой. Они проспорили с четверть часа, и в конце Уинстону удалось заставить ее вспомнить, что прежде врагом была Востазия, а не Евразия. Только для нее это представлялось несущественным. «Да какая разница? – нетерпеливо воскликнула Джулия. – Одна мерзкая война следует за другой, и все знают, что новости в газетах сплошное вранье!»
Иногда он говорил с ней о департаменте документации и наглых подлогах, которые там совершались. Такое ее тоже едва ли трогало. При мысли, как именно ложь замещает правду, Джулия вовсе не чувствовала, что под ней разверзается бездна. Уинстон рассказал ей историю про Джонса, Аронсона и Резерфорда и про клочок газеты, который ненадолго попал ему в руки. На Джулию это впечатления не произвело. Сначала она вообще не поняла, в чем суть.
– Они твои друзья?
– Нет, мы даже не были знакомы. Они состояли в Центре Партии. К тому же они гораздо старше меня и родились задолго до Революции. Я знал их только в лицо.
– Тогда к чему так переживать? Подумаешь, людей всю дорогу уничтожают!
Уинстон попытался ей объяснить:
– Это особый случай. Дело не в том, что их уничтожили. Неужели ты не понимаешь, что прошлое, начиная со вчерашнего дня, фактически упразднено? Если оно где-то и остается, то лишь в немногочисленных предметах, с какими не поговоришь, вроде того куска стекла на полке. Мы почти ничего не знаем ни о Революции, ни о годах перед ней. Все записи подделаны или уничтожены, все книги перепечатаны, все картины переписаны, все статуи и здания переименованы, все даты изменены. И этот процесс продолжается день за днем, минута за минутой. История остановилась! Не существует ничего, кроме бесконечного настоящего времени, в котором Партия всегда права. Я знаю, что прошлое сфальсифицировано, но никогда не смогу ничего доказать, хотя сам принимаю в этом участие. После того как дело сделано, доказательств не остается. Единственное свидетельство – у меня в голове, и я вовсе не уверен, что хоть один человек, кроме меня, помнит то же самое. Лишь раз в жизни ко мне в руки попало настоящее, твердое доказательство, причем спустя много лет после самого события!
– И какая тебе с того польза?
– Никакой, потому что я сразу его сжег. Если бы это случилось сегодня, я бы его сохранил.
– А я бы нет! – возразила Джулия. – Я готова рискнуть ради чего-нибудь стоящего, а не ради клочка старой газеты! И потом, что бы ты с обрывком сделал?
– Может, и ничего. Но это было подлинное свидетельство, оно могло бы посеять сомнения, отважься я его кому-то показать. Вряд ли за свои жизни мы в силах хоть что-то изменить, однако со временем будут возникать узлы сопротивления, люди станут объединяться в маленькие группы, те постепенно разрастутся и даже оставят после себя записи, чтобы следующие поколения смогли продолжить наше дело, а не начинать с нуля.
– Нет у меня интереса, милый, к следующим поколениям. Мой интерес – мы.
– Ты бунтарка лишь ниже пояса!
Джулия сочла замечание чрезвычайно остроумным и восторженно кинулась Уинстону на шею.
Нюансы доктрины Партии ничуть не интересовали ее. Стоило Уинстону заговорить о принципах ангсоца, двоемыслии, непостоянстве прошлого, отрицании объективной реальности, используя лексику новослова, как Джулии становилось непонятно и скучно. О такой ерунде, признавалась, она предпочитает не задумываться. Каждому ясно, что это чушь, так зачем переживать по пустякам? Главное – понимать, когда следует кричать «ура», а когда «смерть предателям», остальное неважно. Когда же Уинстон углублялся в подобные темы, то, к его досаде, Джулия просто засыпала. Она принадлежала к тем счастливцам, кто способен уснуть всегда и везде. В общении с нею Уинстон понял, насколько легко изображать идеологический догматизм, не имея ни малейшего представления о догматах. Наиболее успешно Партия навязывает свое мировоззрение тем, кто не в силах его постичь. Такие люди готовы мириться с любым, даже самым вопиющим насилием над действительностью, ибо никогда в полной мере не осознают всю чудовищность происходящего и не особо интересуются, чем и как живет общество, они просто не замечают, что творится вокруг. Непонимание сохраняет им рассудок. Они глотают все подряд, и это не причиняет им ни малейшего вреда, поскольку не задерживается в головах – так птица глотает кукурузное зерно целиком, а то проходит сквозь ее тело неусвоенным.
VI
Наконец-то случилось! Уинстону казалось, что он ждал этого момента всю жизнь.
Он шел по длинному коридору министерства и почти добрался до места, где Джулия сунула ему записку, как вдруг почувствовал за спиной чье-то присутствие. Человек вежливо кашлянул, словно собирался заговорить. Уинстон замер и обернулся. То был О’Брайен.
Наконец-то они встретились без свидетелей, но теперь Уинстону хотелось убежать сломя голову. Сердце едва не выпрыгнуло из груди, язык отнялся. О’Брайен непринужденно подошел, по-дружески коснулся плеча Уинстона и зашагал с ним рядом. Говорил он подчеркнуто серьезно и учтиво, что выгодно отличало его от большинства членов Центра Партии.
– Давно надеюсь с вами побеседовать, – заметил он. – Прочел вчера в «Таймс» вашу статью на новослове. Насколько понимаю, у вас к нему научный интерес?
К Уинстону вернулось, хоть и не полностью, самообладание.
– Едва ли научный, – ответил он. – Я всего лишь дилетант. Да и сфера не моя: никогда не имел ничего общего с конструированием языка.
– Зато пишете вы весьма изящно, – похвалил О’Брайен. – И это не только мое мнение. Недавно я беседовал с вашим приятелем, кто, конечно же, спец в этом. Никак не припомню его имя…
Сердце Уинстона болезненно сжалось. Тут и гадать нечего: намек был на Сайма. Но Сайм не просто умер, его уничтожили, сделали безличностью. Любое упоминание о нем смертельно опасно. Замечание О’Брайена наверняка задумано как сигнал, как кодовое слово. Маленький помыслокриминал делал их обоих сообщниками. Они продолжали шагать по коридору, и вдруг О’Брайен остановился. Со странным, обезоруживающим дружелюбием, которое ему всегда удавалось вложить в этот жест, он поправил очки на носу и признался:
– На самом деле я хотел сказать, что заметил в вашей статье пару слов, которые вышли из употребления. Впрочем, это случилось совсем недавно. Вы уже видели десятое издание «Словника новослова»?
– Нет, – ответил Уинстон. – Не знал, что оно уже вышло. У себя в депдоке мы все еще пользуемся девятым.