Да, на первый взгляд ничего особенного: из аула башкирского бунтаря, соратника Пугачёва. Но ведь я-то, следуя вашему простодушному лукавству, должен был сразу предположить, что где-то там, в самом низу, где веточки родословного древа, если таковое уже сработано виртуозными историками, сходятся к имени Салават, возможно, есть какая-нибудь пастушка-ханум, к которой вы сейчас испытываете генеалогическое неравнодушие.
На всякий случай вернитесь и перечитайте предыдущее предложение: я написал «пастушка», а не то, что вам может послышаться от быстрого прочтения.
«К чему это?» – спросите вы.
Отвечаю: к тому, что я всегда восхищаюсь отсутствием акцента у тех, кто пользуется неродным для себя языком, и всегда пытаюсь поймать вашего брата на непонимании хотя бы фразеологизмов; а если быстрая поимка не состоится, то я, что называется, снимаю шляпу. Вообще, мне кажется, такие, как вы, даже с акцентом, тоньше чувствуют родной для меня язык, находя в словах исконный, первородный смысл. Тот смысл, который мне недоступен ввиду расхлябывающей привилегированности, присущей носителям титульного языка.
Впрочем, не задавайтесь, скорее всего, дело не в вашем чрезмерном понимании, а в моём обострённом слухе, рождённом, как я уже заметил, моим же восхищением, немного самобичевательным, а следовательно, ущербным. Одно отрадно: восхищение, как правило, тает в течение первых пяти минут знакомства. Вот и с вами всё повторилось: очень скоро, разобрав вашу казённую заштампованную речь, я поверил, что вы есть то, чем и представились, так сказать, окончательно, – журналист. Да, вы не назвали того издания, где лежит ваша трудовая книжка, – и это, опять же (лукавая простота угадалась в вашем потупившемся взоре), я должен был расценить как скромность, а отнюдь не как преграду нетактичным вопросам: «А что это? И где?..» Впрочем, оставим нежелательные темы для папарацци районных масштабов.
Так я вас отныне и буду называть: папарацци – так мне понятней и, значит, удобней. Вы можете возражать.
Простите, но даже сейчас, через неделю после нашей мимолётной встречи, когда я вывожу эти слова в ленивой попытке выполнить вашу просьбу поделиться впечатлениями о своём отдыхе в «одном из лучших российских санаториев», мне трудно отделаться от иронии – порождения общей досады, которая не покидала меня всю дорогу от аэропорта до вашего Янган-тау, за опрометчивый, как тогда показалось, выбор.
Посудите сами: после морозной, но солнечной Москвы – Уфа. Грязный снег, уныние, провинция. Уф-а…
Перевал, вечер, переходящий в ночь. Старый автобус, подпольный гул изношенного дизеля. Целина, двусторонне бегущая мимо висков, всё более темнеющая, смутные очертания холмистых чем-то поросших земель – нерукотворный тоннель, скучная предтеча тартара. Соседи: плечи, шапки, платки – посконно, серо. Закрытые глаза на землистых лицах – то ли суровость, то ли мука.
Лишь никелированный поручень во всю длину автобуса – ярая серебряная стрела. Света в салоне, хранящем покой пассажиров, немного, но и его хватает, чтобы стрела горела. Как будто на неё, гневно летящую, нанизан весь автобус с тесными сиденьями и спящими пассажирами.
Рядом – вы, простодушный генератор водочного перегара, вполголоса, почти шёпотом, но страстно расписывающий драгоценную перспективу моего санаторного отдыха, где красной нитью тянется история о чудесном лечении вашей ноги: это ведь надо! Вы даже забыли, какую из двух ходуль несколько лет назад постиг невероятно сложный перелом. (Кстати, о чудесах языка: случается, что «красная» можно применить в значении «нудная», правда, очень редко).
И расшифровывали «Янган-тау».
А я из всех трактовок: сгоревшая гора, горящая, горелая, палёная, опалённая… – оставил для себя то, что эти слова и означают: Сгоревшая гора. Хотя вам, башкирам, хочется в настояще-продолженном времени: горящая. Так и переводите с радостью и гордостью. Символ, чего уж там.
Народы, особенно малочисленные, с бедной или же в силу обстоятельств неглубоко запечатлённой историей, как дети, охочи до символов. Так, у вас всюду Салават. А что делать, другого нет.
«Напишите мне о своём впечатлении от Янган-тау. У меня свежести уже не получается, всеми этими красотами я пресыщен от частого посещения, потому я их просто не вижу. Но вы, свежая голова, вдруг увидите и скажете что-то новое. Я гарантирую вам хороший гонорар».
Вы что-то там ещё говорили, а я, не желающий даже плевать на ваш гонорар, вежливо кивал. И уже тем не менее думал о своём впечатлении, оно началось, как это часто бывает, ещё до собственно…
Как горела ваша гора? Наверное, это был не вулкан, как-то не вяжется феерическое со стариком Уралом. Эта гора горела по-другому. Допустим, ударила молния. Не стрелой, а зигзаговой петлёй накинулась на гигантский конус. Мгновение – и дымной обечайкой раскалённая змея охватила подножие. Сначала затлел почвенный слой у основания, затем огонь полез вверх, обжигая комли вековых дерев: лиственниц, елей, арчи, сосен. Могуче закоптилось и полыхнуло, не сдерживаясь боле, и дошло до вершины; и вся некогда плодородная громада, становясь прахом, поползла с гулом вниз, вздымая клубы горячего пепла, затмившего солнце, сливаясь с облаками и наконец вытеснив их; и дни-ночи превратились в единую душную, пыльную тьму…
Кончился ваш маршрут, вы сошли, ещё раз рекламно восхитившись целебностью горы, её пара, воды, скороговорочно повторив, что забыли, какую из двух ваших ног в своё время постигла неудача.
Но, дружище, я никогда не стал бы заниматься подобной ерундой, на которую вы меня подвигали: писать о своём впечатлении за копеечный гонорар.
Причина того, что я всё же взялся за перо и небрежно макаю его в чернила моих воспоминаний, в том, что вы меня… не то чтобы обидели – вам просто нечем меня даже огорчить, – а, скажем, зацепили, так точнее.
Разумеется, я сам виноват.
А всё дело в том, что я имел неосторожность кое-что поведать вам о своём происхождении, когда вы рассказывали мне о любви эстонцев к уральскому пирату, соумышленнику Пугачёва, хвастаясь вашим посещением мест ссылки Салавата – тем, что проделали путь чуть ли не пешком «от сего самого места, называвшегося ранее Шайтан-Кудейской волостью, по которому сейчас катятся колёса этого автобуса, до эстонского города Палсидски, по-старому Рогервик».
Пафос закончился словами: «Если бы вы знали, какие это красивые места! Там в парке для нашего бунтаря стоит памятник».
Заметно, что в волнении вы порой выражаетесь не совсем литературно.
Бес меня дёрнул сказать, что я могу согласиться с вами в оценке прибалтийских красот, ведь там-де побывала моя мать, под занавес жизни пожелавшая посетить места предков, что она у меня «тоже» высланная в сороковые годы двадцатого столетия, только, «наоборот», из Эстонии, правда, не в Башкирию, а в Сибирь.
И тут вы вдруг спросили, прищурившись, не испытываю ли я стыда за своих соотечественников, после того как они «вандально» распилили Бронзового Солдата, при том не изменяя своей небесной любви к Салавату.
Я от души рассмеялся, впервые за всю дорогу: нет, не испытываю.
Во-первых, понятна любовь чухонцев к бунтовавшему против русской царицы, то есть против самодержавия, и даже их умильно-трогательное возвеличивание некоторых своих исторических низостей периода Второй мировой – назло бывшему хозяину. Заодно и в угоду хозяину нынешнему. Но это к слову. Об извечном уделе карликовых да и просто слабых стран, которые вынуждены копаться в своём небогатом историческом скарбе и пялить на себя черт-те что, пусть даже безнадёжно траченное рядно, и украшать лбы нелепыми цацками, пусть даже свастиковыми, – для того чтобы исключить похожесть с недавними колонизаторами.
Во-вторых, я себя никак не отождествляю с теми, кого вы торопливо записали мне в соотечественники: моих родственников по материнской линии даже эстонцами-то не называли. Прибалты жили в одном поселении с ленинградскими финнами, и их в нашем городе заодно называли также ингерманландцами, а точнее, исковерканным – ингермалайцами. Эта линия в моём воспитании намеренно не очерчена моими же родителями, там им было удобно или безопасно, или они не хотели «раздваивать» своего ребёнка, который был у них единственным, или что-то ещё, неважно.