А еще разрешалось играть в карты. На горьком опыте я научился никогда не разыгрывать дырявый стрит – и с тех пор ни разу не нарушил этот зарок. Может, потому, что после учебки вообще не брал в руки карт.
Если каким-то чудом оставалось минут двадцать личного времени, курсант имел право их проспать. И стоило крепко подумать, прежде чем отказываться от такого шанса, – в лагере имени Карри мы недополучили несколько недель сна.
С моих слов может создаться впечатление, что в том лагере с нами обращались неоправданно сурово. Это неверно. Да, порядки были самые жесткие, но перед начальством стояла вполне конкретная цель.
Хотя в ту пору каждый из нас был твердо убежден, что попал в лапы к отъявленным подлецам, расчетливым садистам, глумливым бесам и безмозглым идиотам, чей единственный смысл существования – истязать бесправных новобранцев.
Все не так. Наша жизнь была подчинена распорядку слишком четкому, умному, эффективному и безликому, чтобы в нем оставалось место жестокости или нездоровому удовольствию от насилия. Подобным образом планируется хирургическая операция, чьи задачи не имеют ничего общего с эмоциями медперсонала. Конечно, нельзя исключать, что некоторые капралы и сержанты могли упиваться властью над нами, однако я не видел примеров тому, и вдобавок теперь мне известно: при наборе инструкторов офицеры-психологи старались отсеивать хулиганов. Предпочтение отдавалось талантливым и умелым работягам, способным не только держать курсантов в ежовых рукавицах, но и добиваться от них результата. Хулиган глуп и эмоционально неустойчив, он чересчур глубоко вовлекается в процесс; он склонен уставать от собственной ретивости и охладевать к службе. Все это делает его неэффективным.
Да, некоторым из них нравилось над нами измываться. Но я слышал, что некоторым хирургам (и не обязательно плохим) нравится резать людей во время операции.
Так что речь идет именно о хирургии. Первоочередная задача «врачей» – вырезать гниль, избавиться, причем как можно раньше, от слишком слабых рекрутов, от неисправимых маменькиных сынков, из которых нипочем не сделать мобильных пехотинцев. И по большому счету, это получается. Даже меня едва не отсеяли, представляете? За месяц от моей роты остался взвод. Некоторых, с их согласия и без «волчьего билета», переводили во вспомогательные подразделения. Других увольняли по дисциплинарным причинам, или за служебное несоответствие, или по состоянию здоровья.
И ты не узнаешь, за что изгнан твой товарищ, если только он не встретился тебе в последний момент и не пожелал рассказать о своем приговоре. Находились и те, кому служба вставала поперек горла, о чем они заявляли прямо и расставались с армией, а заодно и с надеждой на суверенное избирательное право. К нам попадали люди разных возрастов, и тем, кто постарше, нелегко было выдержать физическую нагрузку, как бы они ни старались на тренировках. Помню славного дядьку по фамилии Каррутерс, лет тридцати пяти; помню его слабые крики с носилок, что так нечестно и что он обязательно вернется.
Каррутерс нам нравился, и он держался изо всех сил. Жаль было его терять, поэтому мы себе внушили, что он был комиссован вчистую, переоделся в гражданское платье и отправился восвояси. Но гораздо позже я встретился с ним. Заключение медкомиссии не имело обязательной силы, нельзя было принудительно на его основании уволить военнослужащего. Воспользовавшись этим, наш приятель дослуживал на десантном судне в должности младшего кока. Каррутерс вспомнил меня и изъявил желание поговорить о былых деньках; оказалось, он гордится своим недолгим пребыванием в пехотной учебке, как мой папа – гарвардским акцентом. Питомец лагеря имени Карри чувствовал некоторое свое превосходство над товарищами по экипажу, простыми матросами. Что ж, возможно, он имел на то право.
Тяжелая учеба нужна не только для сбережения государственных средств путем отсева людей, из которых мобильного пехотинца не вылепить. Гораздо важнее добиться, чтобы ни один каппех, забравшийся в десантную капсулу, не оплошал в деле. Он должен все знать и уметь; он должен быть смел, решителен и дисциплинирован. Отправив в бой неподготовленного солдата, армия поступит нечестно по отношению к Федерации и его товарищам. И, что хуже всего, она поступит нечестно по отношению к нему самому.
Что же касается суровых порядков, могу лишь одно сказать: очень бы хотелось, чтобы при следующей высадке моими соседями справа и слева были выпускники лагеря имени Карри или его сибирского аналога. Иначе я откажусь ложиться в капсулу.
Но поначалу было такое чувство, будто я угодил в свирепый кошмар. Складывалось это впечатление из мелочей. По прибытии в учебку нас одели в робы, а в конце первой недели выдали бурачного цвета полевку для вечерних построений и прохождений (повседневную и парадную форму мы получили гораздо позже). Я отнес обновку на склад и пожаловался тому, кто там сидел. Поскольку это был всего лишь сержант по снабжению и держался он с нашим братом по-отечески, я считал его наполовину штатским. Умей я тогда распознавать орденские планки, конечно, не позволил бы себе фамильярного тона.
– Сержант, мне этот мундир слишком велик. Командир роты сказал, сидит на мне как палатка на шесте.
– Да ну? – хмыкнул сержант, не прикасаясь к мундиру.
– Ага. Замените на мой размер.
Он и пальцем не шевельнул:
– Позволь тебя просветить, сынок. В нашей армии только два размера: слишком большой и слишком маленький.
– Но ротный сказал…
– А я и не спорю.
– И как мне теперь быть?
– Ах, так тебе нужен совет? Этого добра у меня сколько угодно, сегодня как раз свежие поступили. Вот, держи иголку, и я тебе даже катушку ниток найду. Ножницы не понадобятся, тут сподручнее бритвой. Убери сколько хочешь на бедрах, а на плечах оставь посвободней – еще пригодится.
Посмотревший на плоды моего портняжничества, сержант Зим был краток:
– Можно было ушить и получше. Два часа работы после отбоя.
Так что к следующему смотру я ушил получше.
Полтора месяца нас закаляли и изнуряли строевой подготовкой и марш-бросками. По мере того как из наших рядов выбывали слабаки, отправляясь домой или еще куда, мы научились за десять часов преодолевать пятьдесят миль, а это, между прочим, неплохой результат даже для резвой и выносливой лошади, а уж для тех, кто не привык на гражданке натруживать ноги, вообще подвиг. Мы отдыхали не останавливаясь, а лишь меняя темп: медленный шаг, быстрый шаг, бег трусцой. Иногда мы ужинали в поле сухпайками и спали в мешках, а на другой день те же пятьдесят миль проделывали в обратном направлении.
Однажды мы тронулись в путь без спальников и пайков. Я не особо расстроился, узнав, что обеда не будет, поскольку уже обзавелся привычкой тайком выносить из столовой сахар, черствый хлеб и тому подобные харчишки. Однако близился вечер, а мы продолжали идти прочь от лагеря, и у меня закрались первые сомнения. К начальству я обращаться не рискнул – нас давно отучили задавать глупые вопросы.
Три наши роты, успевшие заметно усохнуть, закончили путь перед самым наступлением темноты. Мы прошли батальонным парадом без музыки, выставили часовых и получили разрешение отдыхать. Я сразу же разыскал капрала-инструктора Бронски, потому, что с ним было чуть попроще иметь дело… и потому, что сам я в то время носил шевроны рекрут-капрала. Эти курсантские шевроны не давали никаких привилегий, кроме одной: быть сожранным заживо за малейший залет, причем не только твой, но и любого бойца из твоего отделения. А отбирались они так же легко, как и выдавались. Сначала Зим пропустил через младшие командные должности тех, кто постарше, и пару дней назад я унаследовал повязку с шевронами у нашего комода, который внезапно схватился за живот и засеменил в санчасть.
– Капрал, – обратился я, – разрешите узнать насчет приема пищи.
Бронски поглядел на меня, ухмыляясь:
– У меня пара галет завалялась, могу поделиться.
– Э-э-э… нет, спасибо, сэр. – Я и сам запасся галетами, причем не парой; я уже был ученый. – Так что, не будет сигнала к ужину?