Зеленая вода текла в синее море…
Неужели опять будет лето?..
Он перевернулся на живот. Левой рукой обнял подушку, правой приподнял край накрахмаленной занавески.
Молодая вишня… Зима предложила ей ту же трогательную незащищенность. Но уже в колючем варианте. Хотя от чего могут защитить эти иголочки инея. Слепая доверчивость ее лета сменилась холодной сухостью и утонченностью. Но, опять-таки, первой… И поэтому трогательной.
Жизнь покровительствует новичкам, словно чего-то ожидая от них, на что-то надеясь…
Дед неожиданно распахивает дверь в горницу.
– Вставай! Что это! Всю зиму проспишь! Столько спать! Вставай, слышишь! Помоги шинки повесить!
Шинка – окорок по-белорусски. И по-немецки – шинкен. Белорусское дах значит то же, что и немецкое – крыша. Слова встречаются на перекрестке и не расходятся, им тоже любопытно: как это, под разной одежкой одно и то же? А тут в разных языках – одни и те же слова. Как родственники за границей. Что мягко подсказывает: всюду, при всех внешних различиях, жизнь одна и та же. Да и действительно, какая же жизнь без окороков и крыши над головой.
Не дожидаясь ответа, дед хлопает дверью.
– Чего ты уже рвешься? – слышно, как бабушка урезонивает деда.– Пусть полежит немного.
Виктор сладко потягивается, как кот на печи, и резко вскакивает. Печка чуть теплая. Услышав, что уже встал, заглядывает бабушка.
– Не спеши, дед уже поснедал.
Виктор и не спешит. Просто холодно и он быстро одевается. Бабушка привыкла исполнять все указания деда бегом и ей кажется, что и Виктора можно уличить в этом.
– Сегодня и трогать их не собирались. Я сверху травой посыпала немного, для запаха, – так, нет, говорит – воняет. А какая тут вонь – чабор да зверобой. И давай уже ему – скорей! – на чердак.
– Повесим.
Валенки высохли в щели между стенкой и печкой. В ботинках здесь не походишь. В деревенской хате как-то яснее все завоевания города, особенно зимой.
Виктор входит в кухню.
– Ну, дед, где тут твои шинки?
– Где ж – в корыте. Не видишь. Бери!
– Что «бери»? ‑‑ возмущается бабушка.– Веревку надо.
– А где ж веревка?
– А что ж я знаю? Там, где ты бросил. Ты же хозяин. Должен все подготовить. Все утро в твоих книжках копался, все ему любопытно, а то, что надо, не сделал. А я говорю – не твои это уже книжки. Полистает, полистает – и тихонько отложит.
– Сумку книжек припер, а читать нечего. И что это за Гагель такой?
– Гегель. Философ один, немец.
– И что – заставляют его читать?
– Надо.
– И ты разбираешь что-нибудь?
– Есть немного.
– Ну, когда же шинки вешать будете? Все утро бегал: спит, не с кем вешать! – вмешивается бабушка.
– А где же веревка?
Бабушка, ворча, ‑‑ обо всем подумала, все предусмотрела ‑‑ приносит веревку.
Виктор поднялся на чердак. Вдохнул аромат сена – холодный, отстоявшийся. Видение луга, по которому идут юноша и старик. Солнце осторожно выглядывает из-за кустов и смотрит, как темный след тянется за ними по траве. Остатки тумана расползаются по лощинам. Прохладно серебрятся косы, подремывая на плече. Запах сена, возвращающий лето…
Косил вместе с дедом уже лет с двенадцати. Но угнаться за дедом и сейчас не удавалось. Это была его любимая деревенская работа. Луг он выбривал тщательно, как щетину на собственных щеках. Заставлял и внука косить так же: «Свое косишь, не колхозное!»
– Где ты там? – окликает дед снизу.– Лови!
Виктор поймал конец веревки, к которой привязаны окорока, легко поднял их. Каждый килограммов по двадцать, как блины на штанге. Подождал, пока взберется дед. Быстрота, с которой повесили шинки, немного обидела его. Раз-два – и готово. И говорить не о чем.
Дед потоптался по кухне, полистал календарь.
– Хорошо, что не забыл.
Потом начал одеваться.
– Куда это уже? – неодобрительно интересуется бабушка.
– Схожу на село, посмотрю, что там слышно…
– Давно был?
– Давно недавно, а того, что было, уже нет. Что-то новое уже. Корми внука, а то что-то сильно схудал с лица…
– Дрова ж собирались пилить!
– Успеем…
– Нет покоя человеку, то на печке книжки читает, то на селе лясы точит…
Впустив облако морозного воздуха из сеней, дед выходит. Слышно, как сгоняет кур с крыльца. Бабушка, еще ворча, достает из печи домашнюю колбасу на сковородке, картошку в чугунке, ставит на стол миски с квашеной капустой, солеными огурцами. Приносит из сеней творожный сыр в клинке, молоко, масло. Все свое, не магазинное. Покупают только хлеб и крупы.
Виктор умывается над ведром у порога. Вытирает руки домотканым полотенцем – он еще помнит ткацкий станок в хате – и садится за стол с твердым намерением ничего не оставить от этого натюрморта.
– Яблоки забыла!
Бабушка придирчиво выбирает из кошеля около кровати желтую, дошедшую на чердаке антоновку, краснобокие, как снегири, пеппинки. Да что там выбирать ‑‑ все яблоки один в один, как на продажу. Не один раз поднимается она за зиму на чердак, чтобы вовремя открыть или, наоборот, укрыть потеплее хранящиеся там яблоки. Заставила весь стол и сама стоит у стола, как солдат по стойке смирно. Это она уже при внуке раздухарилась. Наедине с дедом – тише воды ниже травы. Ну, дед тоже понимает – бабе праздник нужен, пусть уже пошебуршится. Но потом все равно накажет. И долго еще будет то суп соленым, то щи не кислые, то картошка сырая, а главное – чай холодный. А не выступай, знай свое место.
Ну, чего она стоит?
Бабушка, будто услышала, присела на другом конце стола, напротив внука. Но та же напряженная поза. Готовность сорваться с места, опередить желание, подать, принять. Школа деда. Это раздражает, как всякое неверное мнение о нас, которое мы не собираемся эксплуатировать. Предполагается, что, как и деду, эти прислуживания могут нравиться и внуку. Однако он за свободу личности и поэтому старается, чтобы ее угадывания были ошибочны. О сладости добровольного рабства он не догадывается. А если она все-таки угадывает и предупреждает желание – бабушка! – то Виктор делает вид, что она ошиблась. Пусть думает, что угадать его желание невозможно, а, значит, и не нужно. Своеобразное общение без слов. Хотя эти неугадывания ее еще больше смущают. Наверное, думает: «Не угодить!»
– Бабушка, я сам достану!
Она так виновато отдергивает руку, что раздражение сменяется жалостью к ней и ощущением собственной грубости и неловкости.
Виктор намазывает масло на черный хлеб, кладет сверху ломоть сыра
– Солнышко вылупилось. Ждало, пока встанешь. Что ж ты—светишь да не греешь… Как это еще зиму переждать. Январь, февраль, марец…
Бабушка загибает пальцы словно только сейчас убеждаясь в огромности и неодолимости зимы. Любая истина которую мы можем доказать на пальцах, наверное, так же впечатляюща и серьезна.
– Скоро уже! – пытается утешить ее внук.
– Где там скоро?!– возмущается бабушка.– Еще так надоест. Травы бы дождаться. Так не хочется помирать этим холодом. И земля твердая. Хоть бы уже здоровье было. А то ни мрёшь, ни живешь… И зачем уже такая жизня…
Бабушка, пригорюнившись, смотрит на Виктора блеклыми, когда-то голубыми глазами. И в них больше сочувствия к нему, молодому, чем зависти. Так или иначе, она уже прожила свою жизнь, а ему еще предстоит эта долгая и утомительная работа. Которая пригибает к земле, обесцвечивает глаза, от которой так болит сердце…
– Наливай, наливай! Раньше хоть молока больше пил. Всё учеба эта… И зачем это голову ломать?
– Почему ломать? Может, строить.
‑‑ Не знаю. Дурной или разумный – все равно помрешь. Еще и над книжками слепиться, работы всей не переделаешь, всех денег не заработаешь, только жениться некогда за этими книжками. А дурные, как поглядишь, так еще и лучше живут, чем разумные…
Виктор надевает на валенки галоши, натягивает старый, в заплатах и свалявшихся косичках длинной шерсти, дедов кожух, под которым он так любил спать в детстве на сеновале. Подпоясывается широким кожаным ремнем ‑– еще немецкий, со времен оккупации. Толька городская вязаная шапка маминой работы выдает городского жителя.