Затем старый филин скрылся в темноте над рекою.
— Чтоб тебя! — испуганно охнул мальчик. — Хорошо еще, что глаза уцелели! Но тут же Янчи и успокоился, увидев, что теперь в пещере остались одни птенцы. Трое! Значит, я точно их углядел! — обрадовался мальчик и в момент позабыл свои страхи, увидев в углу пещеры растерянно моргающих в свете фонарика трех крупных птенцов. — Трое! Пожалуй, уже и летают… — И, слепя птенцов ярким лучом, Янчи приблизился и ним. — Не бойтесь, глупые, — шептал он, по-одному засовывая в мешок отчаянно сопротивляющихся птенцов, — не бойтесь, никакого вреда вам не будет…
Он туго перехватил горловину мешка, повесил его на шею и перекинул добычу за спину, затем снова приладил петлю и, давая знак отцу, несколько раз дернул веревку; мальчику показалось, что забрезжил рассвет, и все внутри захолодело, когда он снова глянул в пропасть.
— Тащите! — сдавленно крикнул он.
— Обожди чуток…
Веревка дернулась, но не поползла вверх, и Янчи похолодел от страха, он понял: веревка где-то застряла — то ли ее заклинило где-то в расщелине, а может, захлестнуло за корень.
— Попробуй продерни вниз! — крикнул отец, и голос его звучал тоже глухо, словно он задыхался.
Однако вниз веревка пошла свободно, хотя руки мальчика била дрожь, пальцы ходили, как мотовило. Из глубины, от глади реки, донесся какой-то всплеск.
— Тащу! — снова крикнул отец, а мальчик вытянулся во весь рост на краю выступа и задрожал всем телом, когда веревка вдруг натянулась, а после легко зазмеилась вверх.
Но вот веревка снова застряла, и Янчи покрылся холодной испариной. Он уперся ногой в корень какого-то кустика, а рукой ухватился за ветки другого куста, повыше. До верха теперь оставалось всего ничего: отец суетился в каких-нибудь пяти-шести метрах от мальчика.
— Теперь можно подергать!
Отец осторожно потянул на себя веревку, и та опять подалась. Янчи слышал, как отец судорожно втянул в себя воздух, и теперь уже видел его искаженное страхом лицо.
Но веревка послушно шла вверх, и, вскарабкавшись на край обрыва, Янчи рухнул без сил, как подкошенный.
Отец снял с шеи мальчика мешок, затем, бережно подхватив сына под мышки, оттащил подальше от края пропасти и стволу дикой груши. И сам тоже повалился подле сына.
Оба долго лежали молча, затем отец подтянул веревку.
— Взгляни, сынок!
Веревку перепилил какой-то острый выступ, и всего лишь несколько волокон не дали ей оборваться: Янчи в последний момент успел вскарабкаться на вершину.
— Видишь, какая история?
— Вижу, папа. Веревка попалась старая.
— Может, оно и так, — сказал отец и дрожащей рукой указал на пропасть, — но туда, — и голос его сорвался, туда ты больше не сунешься, разрази меня господь! — И глаза его повлажнели.
Несколько успокоившись, отец и сын стали спускаться к берегу, и Янчи теперь опять очень любил отца.
И вот сейчас все три молодых филина жмутся друг к дружке в углу возле печки, а отец и сын Киш-Мадьяр расположились за столом и завтракают. Люди не разговаривают, и филины лишь испуганно хлопают глазищами. Время от времени они опускают длинные ресницы, затем круглый зрачок снова уставляется на окружающее, словно отказываясь верить тому, что видит. Друг на друга птенцы не глядят, и вообще трудно понять, думают ли они о чем-нибудь…
— Может, дать им чего-нибудь поесть? — прерывает молчание отец.
— Они все равно не станут, — отвечает мальчик. — Пока не обвыкнут на новом месте, не возьмут ни кусочка…
— А ведь, небось, голодные…
— Аптекарь говорил, филины по две недели могут обходиться без пищи…
— Ишь ты!
— После они поедят, когда их запрут в сарае. Настреляют им воробьев. И в прошлом году так же было. А там уж приедет родственник аптекаря и заберет всех троих.
— Только пусть прежде выложит денежки, — кивает головой старший Киш-Мадьяр, и оба вновь продолжают трапезу: едят они молча, неторопливо и сосредоточенно, потому что в них еще живы страх и волнение пережитых часов.
А у печки, в закутке, сидят три птенца, и три пары глаз одинаково безучастно отражают окно, а за окном — солнечное небо в редких облачках, и в потаенных мыслях птенцов или, вернее, в мире их смутных чувств живут утраченный дом — пещера, простор и время спокойного чередования дня и ночи.
Меж тем утро вступило в свои права, едва ли можно было почувствовать, что вокруг хижины на окраине села, реки и скалы что-то изменилось. Над лесом в высоте проносились галки, лодка спокойно уткнулась в берег, будто стоит она так, без движения, уже много дней, и волна на реке с ленивым плеском то вбирала в себя, то отбрасывала к берегу плоский луч утреннего солнца; и теперь уж из росистых теней, обсыхая в матово-серую зелень, накатывался знойный день.
Только разверстый зев пещеры на середине обрыва оставался черным, совсем пустым и совсем безмолвным, а ведь именно здесь в предрассветной тишине раздался мучительный крик, от которого замерли все пернатые обитатели скалы, так как их сердца охватили неописуемые ужас и сострадание.
— Человек! — ухнула самка. — Мои детеныши!
Старый филин-отец сидел безмолвно и неподвижно, и лишь глаза его, в который раз, обшаривали всю пещеру — неправдоподобно, необъяснимо опустошенную.
— Вылетели? Ведь они уже немного умели летать… — и взгляд филина снова замер на растерзанных остатках принесенной им вчера дикой утки.
Глаза огромной самки блеснули.
— Человек! Я видела…
Самец взъерошил перья и молча нахохлился. Самка была гораздо крупнее и сильнее его… с такой не поспоришь — в слепой ярости она способна разорвать на клочки даже собственного супруга.
В глубине пещеры стыл забытый зайчонок; старый филин уперся в него взглядом, затем перевел глаза на подругу, как бы говоря:
— Поешь! Еда всегда помогает…
Самка, не взглянув на добычу, проковыляла на выступ и вновь принялась призывно ухать, и от этих ее тоскливых криков будто тенью заволокло пробуждающийся лик скалы.
Дрогнул листвою куст шиповника, смолкли ласточки-береговушки, и лишь старая ворона на вершине скалы прокаркала свое: караул, кр-ража, разве не жалко филинов, да только ведь могли бы еще пожить и дикая утка, и тот козленок, чьи кости до сих пор белеют у входа в пещеру…
Огромная самка проковыляла обратно вглубь пещеры, и, казалось, она услышала дерзость вороны: глаза ее еще более округлились и потемнели от ненависти, она вопросительно взглянула на филина-отца.
— Где гнездо этой Кра?
Филин поправил перья, что на сей раз у него означало неуверенность.
— Там же, где и остальные… да кто знает, какое из многих гнезд — её?
Долину с рекой и скалы все щедрее пригревало солнцем, поднялся рассветный ветер и разметал последние головешки ночи. На гребнях волн неторопливо плыло время; к дикой розе слетелись первые пчелы, и за тихим жужжанием этих маленьких сборщиков меда почти забылся отчаянный предрассветный крик филинов.
Филин-отец уже погрузился в дрему, а самка рванула к себе голову утки и, оторвав ее вместе с шеей, стала жадно глотать.
— И правда, в таких случаях не мешает поесть, — наверно, подумала она и через реку стала всматриваться в противоположный берег, где во дворе своего дома Янчи как раз в это время запрягал лошадей, а затем вместе с отцом поставил на телегу какой-то большой ящик.
— Человек! — подумала старая самка, и гневный страх рос в ее сердце, хотя сейчас ей нечего было бояться этих людей, а о том, что в ящике находятся ее детеныши, она, конечно, не знала.
На Яноше Киш-Мадьяре по случаю выезда были новые сапоги, а на голове Янчи красовалась шляпа, которую он надевал лишь в исключительных случаях. Шляпу украшало фазанье перо, что свидетельствовало о привязанности мальчика ко всему, что родственно лесу: к рыбам, зверям и птицам.
— Брось-ка охапку сена поверх ящика, чтобы люди не любопытствовали попусту…
— Поедем задами, за огородами, — предложил Янчи.