Казалось бы, теперь, когда российская демократическая интеллигенция — лидер поиска правды о прошлом — встретилась с ним лицом к лицу, она задумается, как быть с такой историей, с тяжким наследством, от которого нельзя отречься. Но бурный интерес к советскому прошлому угас так же внезапно, как некогда вспыхнул в ходе кампании гласности. Переосмысление прошлого с удивительной быстротой утратило свое политическое и символическое значение. К началу 1992 года его полностью отодвинул на задний план вопрос о выборе экономической модели развития России.
Как ни странно это может показаться на первый взгляд, важнейшим толчком для исчезновения интереса к советскому прошлому послужило совмещение идеи о построении в России общества по образцу современного западного общества с некоторыми положениями марксистской историософии. Массовая идеализация Запада, охватившая российское общество в конце 1980-х — начале 1990-х годов, стала способом переживания тех перемен, которые привели в сознании россиян к отрицанию своей связи с советским прошлым.
Напомним, что идея демократических преобразований была в конце 80-х — начале 90-х крайне популярной во всем обществе, а не только среди прозападнической интеллигенции. Идеализация Запада, а именно представление о Западе как об обществе не только социально и экономически эффективном, но и морально и эстетически совершенном, постепенно превратилась в символ отрицания «всего советского». Семантическое противостояние советской системы западному капитализму медленно, но верно подменялось причинно-следственной связью: все недостатки социализма нашли свое объяснение в отклонении России от «магистрального пути развития человечества» после прихода к власти большевиков, Запад превратился в образ желанного будущего и приобрел силу нового социального проекта, создавая выход из исторического тупика, в который завел общество социализм.
Отметим, что уже с первых дней кампании гласности формулой поиска «правды о прошлом» стало «разоблачение преступлений сталинизма». Она позволила выделить из советской истории сталинизм и представить его как нечто внешнее, не имеющее отношения — за давностью лет и в силу явно ограничительного характера определения — ни к ныне живущим потомкам, ни к сущности российской истории. Чем более подробной — благодаря усилиям самих западников — становилась картина неприглядного прошлого, тем более сильным оказывалось стремление отожествить это прошлое не с собой, а с враждебным режимом, сам факт осуждения которого сегодня давал возможность почувствовать себя непричастным к нему вчера. В результате «осуждения сталинизма» советское прошлое превратилось в чужое прошлое, чужую историю, не имеющую никакого отношения к тем, кто решил заново «обустроить Россию».
Разрыв с прошлым оказал огромное влияние на самосознание российских западников. Он превратил переживание прерывности исторического времени в жизненный опыт масс и может по праву считаться значимым эпизодом в истории распада идеи непрерывного, необратимого, объективного времени мира.
В глазах российских западников начала 1990-х годов советская власть оказалась скомпрометирована не только как социальная система или политический режим — советский период перестал расцениваться ими как историческое время, наполненное событиями. После разоблачений кампании гласности на его месте не осталось ничего, достойного упоминания. Восприятие советского прошлого как безвременья, «распада связи времен», трансформировалось в отрицание советского периода как временной протяженности. Семьдесят четыре года советской власти уничтожили историческую преемственность и оставили после себя провал во времени.
Временная дыра на месте советского периода отбросила российских западников назад в прошлое, заставляя их рассматривать свое российское настоящее как конец XIX — начало XX века. По расхожему выражению тех лет, постперестроечная Россия — это «Штаты 20-х годов», или «заря капитализма». Настоящее России не просто сопоставлялось с историческим прошлым мира, но осмыслялось как повторение исторического опыта начиная с того момента, когда в октябре 1917 года течение времени прервалось. Но поскольку путь, по которому Россия должна была пойти в современный Запад, был уже пройден, ей оставалось только побыстрее повторить его, возвратиться «на магистральный путь мировой истории», «вернуться в человечество», поскорее «оставив в прошлом все то, что делало Россию культурным гетто».
Главным гарантом прибытия России в счастливое настоящее Запада была вера в прогресс. Без убежденности в том, что история человечества есть необратимое движение из худшего прошлого в лучшее будущее, путешествие в современный Запад становилось весьма проблематичным. Для того чтобы открыть дорогу России в Запад, советское прошлое должно было исчезнуть в пучине забвения; его присутствие разрушало веру в прогресс. Российским западникам предстояло позже эмпирически нащупать и пережить то, что в 70-е годы философски осмыслили западные интеллектуалы: именно Аушвиц и ГУЛАГ стали теми событиями-разрывами, которые подорвали прогрессистскую уверенность в будущем, поместив на горизонте непредсказуемого грядущего вместо радужных надежд зияющую катастрофу. Память о советском прошлом должна была сгинуть в недрах западнических иллюзий, чтобы обеспечить россиянам — пусть ненадолго — уверенность в светлом западном завтра.
Неизбывное прошлое
Как определить политический режим, который существует сегодня в России? Можно ли называть демократическим строй, при котором большинство населения поддерживает восстановление однопартийной политической системы, никак не реагирует на нарастающее сворачивание демократических свобод или, уж во всяком случае, никак не сопротивляется этим тенденциям? И на каком основании не считать такой режим демократическим?
Просвещение, боровшееся с христианской идеей первородного греха, приучило нас писать слово «Человек» с большой буквы и считать, что человек по своей природе прекрасен и непорочен. Начиная с XVIII века «народ-суверен» предстал в качестве воплощения морали, нравственности, источника мудрости и истины. В результате народные добродетели воспевали в XVIII веке и требовали освободить народ от гнета религии, ложной морали, власти правящих классов и эксплуатации на протяжении всего XIX века.
Аушвиц и Гулаг вызвали глобальный кризис того цивилизационного проекта, который лег в основу европейской демократии. Этот кризис, отложенный «блестящим тридцатилетием», выразился в подрыве доверия к ценностям, завещанным эпохой Просвещения, и в распаде опиравшихся на них представлений об обществе. Он заставил усомниться в основах демократического общественного устройства и обусловил глубокий кризис демократии, переживаемый современным обществом.
Критики демократии неоднократно отмечали, что и фашизм, и коммунизм были демократическими режимами, обеспечивавшими доступ к управлению государством и обществом выходцам из социальных низов, подчеркивали, что в демократическом устройстве заложен принцип его саморазрушения и перерождения[132]. И при коммунистическом, и при фашистском режиме народовластие было ощутимо дополнено прямой и непосредственной материальной выгодой «широких масс», основанной на глобальном переделе собственности[133]. Небывалый массовый идеологический успех обоих режимов трудно не связать с тем, что предлагаемые «народу» идеи и ценности формировались на основе распространенных представлений и находили, несмотря на огромное количество жертв среди самих демократических слоев населения, например крестьянства в советской России, глубокий отклик в массах. Разделенная система ценностей создавала основу консенсуса между властью и обществом, питалась и поддерживалась благодаря живому диалогу между ними. В этом смысле фашизм и сталинизм были народными режимами: народ — в лице тех, кто был в состоянии «отразить его чаяния», — взял власть в свои руки и поставлял из своих рядов идеологов и «реальных политиков».