* * *
С сербских войн нужно было добираться через границу до венгерского Будапешта. Когда получалось, я делал это в автомобиле, а то ехал в автобусе с перепуганными беженцами и всяким торгово-темным людом. Поздно ночью попадал я обычно в будапештский аэропорт и пытался улететь утренним рейсом венгерской компании «Малев» в Париж. Уже в автобусе начинал безумно ныть в предвкушении встречи с ней низ живота. Член топорщился в брюках, наливался волнами крови, задирался до животной боли о складки брюк. Я представлял ее полуоткрытый орган, сверху — черный, в глубине — ярко-алый (как эсэсовская шинель), едва успевший закрыться после совокупления, зияющей амбразурой, страшной дырой, с каплями чужой спермы на стенках. Я представлял ее ноги, то похотливые, то жалкие ножки девочки-бляди в синяках, ее ляжки (несколько раз на них отпечатывались пятерни каких-то зверей, с которыми она сваливалась, пьяная), я опять подзывал стюарда и требовал еще алкоголя. Алкоголя давали много. На линии Будапешт — Париж «Малев» сотрудничал с «Аэр-Франс» и потому щедро снабжался французским вином невысокого, но сносного качества. Я напивался и конвульсивно глядел на часы.
Сзади были трупы, сожженные деревни, грязь, кровь, канонада, выстрелы, ветер, камни, вонючие беженцы, жгучая ракия, вонючие солдаты, спящие вповалку, кошмар группового изнасилования, в котором сам участвовал в полупьяни, развалины, запах гари и смерти. А я ехал к теплому телу сучки-девочки. Я был счастливейший человек в мире. Солдат, стремящийся к любимой Бляди. Я ехал из страшной трагедии в страшную трагедию. Я знал из опыта, что или не обнаружу ее дома, явится через несколько суток, или обнаружу пьяную в разгромленной постели, или обнаружу не одну…
Она не заметала следов. Она не прятала простыни в сперме и менструации и в винных брызгах, как стопроцентная сучка, не мыла двух тарелок и двух бокалов, она все это игнорировала, а может быть, демонстрировала в садистской жестокости.
Я ехал в такси по темному еще Парижу и боялся. Когда я подымался по лестницам нашего дома-призрака на рю дэ Тюренн, у меня отнимались руки и ноги. Я бесшумно вставлял ключ в замок. Открывал Дверь, шел в темноте в спальню… Пьяно разметавшись, она спала, пьяно подхрапывая, среди свернутых в жгуты одеял, бутылок, бокалов, нижнего белья… Я не успевал сказать гневных слов. Она, разбуженная, сонно-пьяная, опрокидывалась на спину и раздвигала ноги: "Потом будешь меня ругать. Ложись на меня, выеби меня". От одного тембра ее сумрачного голоса у меня холодели и подтягивались кверху яйца. И я был счастливейшим солдатом на свете в ее объятиях, на ее сучьем длинном теле, сжимая ее слабые грудки, держа ее за жопу…
Она кричала и хватала меня за хуй. Она ведь была пьяна, а пьяная она никогда не могла удовлетвориться.
Когда я вернулся из Боснии осенью 92-го, выяснилось (я выбил из нее признание), что она в мое отсутствие поселила у себя двух русских и пропьянствовала и проебалась с ними весь сентябрь и октябрь. После вторичной операции, с рукой в гипсе.
* * *
Почти совершил преступление. Группа крутых друзей предложила (предлагала и ранее) "оказать любые услуги, если какие-то люди тебе мешают… разумеется, безвозмездно…" Мне мешала Н. и ее парень. Я дал им адрес. В утро, когда они туда отправились, предполагая замочить обоих, когда откроют дверь, я… Короче, я позвонил ей и закричал: "Тебе будут звонить в дверь! Ни при каких обстоятельствах не открывай и не выходи из дома до тех пор, пока я не позвоню и не скажу, что можно!.." Она злобно прорычала: "Почему? Что ты задумал? Что все это значит?" А я? Мне стало легко. Потому что в бессонную ночь, предшествующую этому утру, я понял, что самое страшное наказание для нее — лишить себя и оставить мучаться. Должна жить. А жаль мне ее не стало. Смерть для многих благо и избавление. Для нее тоже. Ей звонили в дверь. Она не открыла. Перепуганная, звонила мне, требуя объяснений. Не получила.
Те крутые друзья аккуратно доложили что и как. Предлагали ворваться в квартиру. Я сказал, чтобы операцию остановили. Ну, ее и остановили, с удивлением и разочарованием. Пусть живет. Пусть мучается. За предательство полагается страшное и долгое наказание.
* * *
В садизме, равно как и в мазохизме, речь, говоря несколько упрощенно, идет о реальной или символической связи жестокости с любовным наслаждением. Проявляем ли мы сами жестокость в отношении любимой женщины или эта женщина ведет себя жестоко по отношению к нам — желаемый результат в обоих случаях одинаков.
* * *
На войне в Абхазии, тогда ее столицей была Гудаута, на площадь под пальмами и магнолиевыми деревьями перед Домом правительства, где с утра толпились беженцы и солдаты, помню, прибегала сучка. Тощая, розовая, облезшая, прихрамывающая, с двумя рядами голых, непристойных даже для собаки сосцов, а вслед за нею бежал крупный отряд кобелей. Измученная ими, она все же никому не отказывала и давала прямо на площади всем. Ты — эта сучка, это твой портрет. И книга о тебе должна бы называться «Сучка».
* * *
"Мораль Сада зиждется прежде всего на факте абсолютного одиночества. Сад не раз повторял это в различных выражениях: природа рождает нас одинокими, каких-либо связей между людьми не существует. Единственное правило поведения заключается в следующем: "Я предпочитаю все то, что доставляет мне удовольствие, и ни во что не ставлю все то, что, вытекая из моего предпочтения, может причинить вред другому. Самое сильное страдание другого человека всегда значит для меня меньше, чем мое удовольствие. Неважно, если я вынужден покупать самое жалкое удовольствие ценой невероятных преступлений, ибо удовольствие тешит меня, оно во мне, тогда как последствия преступления меня не касаются, ведь они — вне меня".
Морис Бланшо
Великолепная характеристика определенного типа человека. Сегодня такой тип не столь уж большая редкость. Никто не выяснял, сколько таких, но возможно, что подобных людей в современном мире большинство.
* * *
Моя мораль противоположна морали Сада. Свое хотение для Н. превыше меня и моей жизни и смерти? Я расцениваю такое поведение как предательство. А как это еще назвать? Беря мое, живя в моей пещере, кочуя с моим племенем, поклоняясь моим богам, пожирая мою пищу, впитывая в себя мое семя, вдруг освободила себя от меня. Но если ты спишь, ешь, живешь, пользуешься — ты обязана, ты должна. Если я тебя кормил, воспитал, учил, оберегал, ебал, давал постель и крышу, то почему ты не должна? Очень должна. И не думай, что сполна расплатилась пиздой. Пизда лишь одна ценность, я же дал тебе многие. (Но из всех затрат мне жаль лишь доверие и духовную энергию, и мое семя, бесцельно впитавшееся в тебя).
Да, предательство и преступление. Преступление худшее, чем отнять у человека дом, землю, может быть, худшее, чем убить его родителей, — это отнять у него чувства, все эти страшные и чудесные пьесы, которые он на твою тему себе сочинил, играл и слышал — всю музыку чувств отнять. Голая пизда отнята? На деле отнято куда большее: друг, компаньон, доверенное лицо, ребенок, женщина, сестра, друг-заговорщик, под ельник… Все пейзажи, которые мы вместе видели, утра, в которые мы вместе просыпались, те молчания, которые мы прожили вместе. Ты предпочитаешь все то, что доставляет тебе удовольствие, тринадцать лет я был для тебя удовольствием, а нынче это не так? Ты переметнулась к чужому племени, к врагам. За это полагается наказание. Простой мужик убил бы тебя за обиду чувств, за те простые сказки, которые я тебе рассказывал, за чепушиные стишки, которые тебе сочинял, за больницы, откуда тебя забирал бледную. Но я тебя хуже чем убил, я лишил тебя себя НАВСЕГДА. И ты задыхаешься, как вампир без свежей крови, ибо ты еще и вампиризировала меня — питалась моей энергией, идеями, вдохновляющим гением моим. Их не смогут дать тебе существа, с которыми ты будешь жить после меня.