Напившись чаю, мы устроились на своих местах и скоро заснули.
Часов в пять утра нас разбудили. Был уже готов кипяток. Мы наскоро выпили чаю и стали собираться в путь. В этапке за ночь стало очень тепло, и все хорошо отогрелись.
Построились рядами; конвой нас проверил и распределил партию в прежнем порядке.
— Шагом марш! — И партия вышла со двора этапки.
Вьюга прекратилась, но дороги не было: за ночь её замело. Сначала шли рядами, но вскоре расстроились и пошли гуськом, стараясь ногами нащупать санную тропинку, занесённую снегом. Наученный опытом, Церетели снял одну фуфайку и бушлат — остался в полушубке, накинув сверку халат, и решил не садиться в сани, а идти пешком, держась за оглоблю. Я опять шёл в переднем ряду. Переход от этапки до централа был длиннее пройденного, но не было встречного ветра, и идти было значительно легче, хотя идти приходилось снежной целиной. Небо было ясное; скоро показалось солнце, но мороз стоял ещё более жестокий, чем вчера. Снег белой скатертью раскинулся по полям; кое-где чернели перелески. В воздухе носились снежинки, сверкающая на солнце пыль. Снег тоже своим блеском резал глаза. Партия растянулась и, точно серая змея, извивалась по санной тропинке. На концах штыков играло солнце. Лица, шапки и воротники полушубков покрылись густым инеем. На бородах и усах нависли ледяные сосульки. От дыхания сотен людей шёл пар, превращавшийся тотчас же в снежную пыль. У многих побелели носы и щёки, и их усиленно оттирали снегом.
В полдень в придорожной деревне сделали получасовой привал. Многие разулись и на морозе оттирали себе снегом замёрзшие ноги.
К вечеру устали сильно, но все шли упорно, стараясь не уменьшать темпа: над каждым висела угроза замёрзнуть. Уже поздно ночью поднялись на последнюю гору, откуда были видны огни Александровского централа.
— Эй! Наддавай! Скоро будем дома! — кричали передние. Задние подтягивались. И было чувство радости, как будто действительно подходили к родному дому, а не к каторге, где ожидали нас долгие годы тяжёлой неволи.
Спуск с горы был весьма крутой. Промёрзшие бродни были словно накатанные лыжи, и мы, окончательно сбившись в беспорядочную кучу, смешались с конвойными, то и дело падая, скатывались на своих бреднях под крутую гору. Конвойные уже не следили за нами, а старались, чтобы кто-нибудь не напоролся нечаянно на штык. Под горой мы кое-как построились и двинулись дальше. Скоро зачернели избы посёлка; в окнах светились приветливые огоньки. Партия вошла в посёлок Александровский. Через полчаса мы дошли до каменного корпуса централа и прошли дальше, на пересылку, где нам предстояла разбивка.
Пересылка была расположена на горе, и мы, скользя в наших броднях, с трудом поднялись на крутой пригорок и вошли в «гостеприимно» открытые ворота пересылки. Часть малосрочных каторжан оставили в пересылке, а нас повели обратно, в главный корпус централа.
В коридоре централа было тепло. У всех лица были радостны: наконец-то добрались; отсюда уже долго нас никуда не погонят, и мы уже не будем так мёрзнуть. Надзиратели казались добрыми, негрубыми. Мне думалось, что здесь мне всё же будет лучше, чем в иркутской тюрьме… Так хотелось, чтобы не повторялось то, что я пережил в Иркутске.
Нас раздели догола и выдали сносно выстиранное арестантское бельё, брюки, бушлаты и коты. Меня подвели к наковальне, и надзиратель сбил с меня наручни.
— Что же это, совсем?
— Да, мы только бессрочых в наручнях держим, да и то не всех, а у вас двадцать лет.
Наконец-то я узнал, какой срок мне дали!
Переодетых, нас отвели в особую камеру, где мы должны были отбыть двухнедельный карантин.
На поверках с нами никто не здоровался и никто не придирался. Я отдыхал, с удовольствием целыми днями валяясь на нарах. Кормили нас, как нам показалось, хорошо: давали иногда мясо, по семь золотников на брата, и кашу.
Через две недели разбили по камерам. Меня опять посадили в одиночку. Я вызвал начальника, чтобы узнать, почему меня посадили не в общую камеру. Пришёл помощник начальника, знакомый по иркутской тюрьме старичок Хомяков.
— Как же вы сюда попали? — спросил я, удивлённый его появлением.
— Меня сюда назначили помощником, и я позавчера только приехал. Вы вызывали начальника?
-- Да. Скажите, почему меня в одиночку, а не в общий корпус посадили?
— Видите ли, вы с предписанием от тюремного управлений пришли, чтобы держать вас под особым надзором. Это в результате вашего поведения в иркутской тюрьме. Инспектор не забыл вас.
— И долго меня так держать будут?
— Не знаю. Это зависит исключительно от начальника. Он инспектору не подчинён.
Хомяков ушёл.
«Неужели и здесь будет то же, что и в проклятой иркутской тюрьме?!»
Ну, что ж, подтянись, Петро.
Часть четвёртая
На каторге
Александровский централ. Каторжный мир. Каторжный быт.
Огромное кирпичное здание в два этажа, бывший водочный завод, а теперь каторжный централ. Широкие полуподвальные окна затянуты густым переплётом рам и ржавыми железными решётками; полутёмные коридоры в нижнем этаже покрыты асфальтовым, а вверху деревянным полом. Из коридора камеры решётчатые двери. В камерах кругом стен идут нары; посередине стол, кругом стола длинные деревянные скамьи; печь, отапливаемая из коридора, возле печи «параша». Двери камер на замке, в коридоре дежурный надзиратель. Камеры вмещают от двадцати до пятидесяти человек. Из камер несётся звон кандалов и неясный гул голосов. Централ благодаря отсутствию глухих дверей гудит как пчелиный улей.
Одиночки особо, в передней части корпуса, внизу; маленькие окна выходят на тесный изолированный дворик. В окно виден часовой на вышке. По узкому коридору неслышно двигается дежурный надзиратель. Одиночки тесные; цементный пол, прикованная к стене койка, столик, табурет, «параша», двери, глухие, железные, с «волчком», в котором часто появляется немигающий глаз надзирателя.
Огромный двор централа обнесён высокой кирпичной стеной. Кухня, пекарня, прачечная и баня. По стене ограды на вышках стоят неподвижно солдаты; за оградой церковь. Со двора видны на горе почерневшие деревянные здания пересылки. Кругом горы, покрытые густым сосновым и берёзовым лесом. Централ расположен в долине, на окраине села Александровского.
«Мёртвый дом». Да. Но только внешне.
Каторга Достоевского и Якубовича отошли в область преданий. На каторге Достоевского жестоко, бесправно и в то же время патриархально. Основная масса каторги — уголовные, они задают ей тон. Единицы из них «буйствующие» против несправедливо применяемых порок, но терпеливо отбывающие всё, законом положенное. Кучка политических, безмолвно страдающих и также терпеливо отбывающих. Основная забота администрации — это уголовные. С политическими заботы немного, они смирные. «Мёртвый дом» снаружи и внутри. Жизнь без жизни, бесправие без протеста.
Круто меняет каторга своё лицо после революции пятого года. Уже нет «Мёртвого дома» внутри. Он уже тень прошлого. Каторга стала живой, политической, бурной. Покорный каторжанин исчез; на место его стал человек, в смертельной схватке отстаивающий свои человеческие права. Пятый год, сильно поколебав основы крепостничества, расшатав самодержавие и религию, не только вывел широкие трудовые массы на путь революционной борьбы, но и с неотразимой ясностью определил классовые отношения. Покорная Россия отошла в прошлое, её сменила новая Россия развернувшейся жестокой классовой борьбы. Каторга после пятого года, как в зеркале, отразила эту бурную и непримиримую в своей борьбе эпоху.
До революции пятого года каторга носила почти исключительно уголовный характер. Политические встречались одиночками или небольшими группами, не имея никакого влияния на жизнь каторги. После же революции каторга имеет совершенно иную картину: революционные восстания, грозой прокатившиеся по всей стране, особенно восстания военных флотов, в результате их поражения дают каторге огромные непримиримо-бунтарские политические массы. Матросы, рабочие, участники восстаний становятся основной и чрезвычайно активной силой политической каторги.