Шеремет торопливо отодвинулся от меня. Только Хомяков спокойно стоял рядом со мной.
— Я повторяю вам моё приказание, — вторично обратился инспектор к начальнику. Начальник резко повернулся к Гольдшуху и глухо проговорил:
— Я вас прошу дать мне письменное предписание.
— Почему письменное? Зачем письменное? Я вам приказываю…
— Я прошу вас дать мне письменное предписание, — резко повторил начальник.
— Нет, без предписания Вы обязаны выпороть! Вы начальник…
— Я без предписания пороть не буду…
— Не будете — ваше дело… Я… я больше не вмешиваюсь… — И инспектор выскочил из кабинета.
Прокурор сидел не двигаясь, опустив глаза. Трусливая суетня инспектора несомненно его смешила, но он сдерживался и за всё время не проронил ни слова.
— В карцер на семь суток! — отдал распоряжение начальник. Хомяков тронул меня за локоть.
— Идёмте.
Мы вышли из кабинета. Мои соучастники зашумели:
— Ну, как? Что?
— Семь суток карцера… Держитесь!
— Этого не выпорешь, — услышал я голос из толпы надзирателей.
— Скажите, что вы хотели сделать, когда заявили, что вас придётся предать полевому суду, прежде чем удастся выпороть?
— Я нанёс бы вам удар в лицо, а потом, если бы удалось, разбил бы чернильным прибором голову Гольдшуху или начальнику.
— Как, мне, старику, удар? За что? Разве я плохо к вам относился?
— Я вас не хотел обидеть, но у меня не было бы выхода.
Вскоре привели в карцер остальных. Порка не удалась, и нам кроме карцера предстоял только суд за «повреждение казённого имущества».
Стычка моя с Гольдшухом была последней: я больше уже в иркутской тюрьме не встречал его.
В карцере я просидел сутки. Меня опять перевели в одиночку, устроив из неё тёмный карцер. Хотя было жаль неудавшегося побега, но всё же радовало, что удалось, сорвать порку.
Ленский расстрел
Дошли с Ленских приисков слухи о рабочих волнениях. Говорили, что рабочие захватили Бодайбинские прииски. Однако слухи были неясные; тут же говорили, что много рабочих и почти вся якутская ссылка арестованы. Целый месяц жили этими тревожными слухами. Всё-таки удалось установить, что волнения были большие и было столкновение с войсками, что много рабочих убито. Пытался через моего посланца связаться с волей, но он после провала подкола решительно отказался ходить к брату.
— Обыскивают теперь нас… Да и боюсь, как бы не проследили…
Тонкая нить связи с волей окончательно порвалась. Ежедневные, а иногда два раза в день повторявшиеся обыски лишили меня возможности сообщаться с людьми даже в стенах секретной.
В Иркутск на место службы приехал новый генерал-губернатор Князев. Шли слухи, что это либерал и противник эшафотной вакханалии. Многие смертники стали надеяться, что удастся избежать петли.
Князев, не задерживаясь в Иркутске, проехал в сторону Якутска.
Полагали, что он уехал расследовать ленские события. Моя жизнь после провала подкопа не улучшилась. Магуза периодически повторял свои предрассветные визиты и основательно меня дёргал. На эту форму издевательства я почему-то совершенно не реагировал, хотя каждый раз нервы мои напрягались до крайнего предела. По-видимому, то обстоятельство, что я каждый раз думал, что меня ведут на виселицу, и напрягал все усилия, чтобы быть совершенно спокойным, не давало вырваться наружу моему возмущению, и потому все эти выходки Магузы сходили ему с рук.
Во второй половине мая привезли первую партию рабочих с Ленских приисков. Сразу ярко определилась вся потрясающая картина событий. Ни о каком восстании не было и речи: это было повторение девятого января, хотя и в меньшем масштабе, но с такими же кровавыми последствиями. Рабочие, правда, шли не с петицией, как когда-то шли к царю, а с требованием к горному исправнику о прекращении безобразий со стороны предпринимателей. Правительственные пулемёты на это требование дали более жестокий ответ, чем винтовки и драгунские сабли девятого января.
К концу мая привезли ещё одну партию. Новосекретная была наполнена почти исключительно ленцами. Потом им очистили две общих камеры, оставив в одиночках лишь небольшую группу главарей.
Мне не удалось тесно связаться с ленцами. Режим изоляции настолько точно соблюдался, что я не мог им послать или получить от них ни одной записки. Хотя Князев и слыл либералом, однако на тюремном режиме это совершенно не отразилось, всё же таскание смертников на виселицу прекратилось.
В июне у меня появился новый сосед; он постучал мне в стенку. Думая, что это какой-нибудь новый смертник, я не спрашивая фамилии, прямо спросил:
— За что?
— За покушение на Высоцкого, — ответил мне мягкий голос.
— За что? — повторил я, ещё неясно припоминая фамилию, о которой писала мне Сарра.
— За покушение на Высоцкого… начальника Нерчинском каторги… Лагунов — моя фамилия.
— Лагунов? Слышал, слышал, товарищ Лагунов… Вам чем же заменили?
— Да двадцать лет дали. Говорят, что Князев не пожелал омрачать своих первых дней генерал-губернаторской службы. А вы — Никифоров… Я на двери прочёл. Мне в Чите говорили, что вы здесь воюете и чуть не удрали. Правда?
Появление Лагунова меня обрадовало: хотя он и был членом другой партии, но будет с кем поговорить… А поговорить так хочется! Лагунов нарисовал мне картину своего покушения, перемешивая трагическое с комическим.
— Нужно мне было из Нерчинска доехать до каторжной тюрьмы, где заправлял Высоцкий. Лошадей нет, никто ехать туда не хочет. Вижу, отправляется туда подвода, — гроб кому-то везут. Я попросил: «Довезите; заплачу сколько нужно». Мужик согласился: «Садись, говорит, довезу, гроб не тяжёлый». Так я и ехал, сидя рядом с гробом. Вот, думаю, ирония судьбы: кто из нас ляжет в гроб — Высоцкий или я?
Не доезжая версты полторы до тюрьмы, я оставил своего возницу и пошёл пешком. Спросил у крестьянки, где квартира начальника тюрьмы; она мне указала. Я зашёл в квартиру. Высоцкого дома не было; встретила меня женщина, у которой я попросил разрешения подождать в квартире прихода Высоцкого. Женщина посмотрела на меня подозрительно, но всё же пригласила в кабинет. Через некоторое время пришёл Высоцкий. Женщина что-то тревожно ему говорила; он некоторое время замешкался, потом вошёл в кабинет. Я поднялся ему навстречу и, не целясь, выстрелил. Высоцкий, повернувшись, выскочил из кабинета. Я, считая свою миссию выполненной, положил револьвер на стол, а сам сел в кресло и стал ждать. Скоро прибежали надзиратели, набросились на меня и стали скручивать мне руки. «Чего вы волнуетесь? Я ведь не сопротивляюсь…» Старший вынул обойму из моего браунинга. «Только одну пулю и выпустили… Эх, вы…» проговорил он укоризненно… Вот и всё. Потом суд, смертная казнь, а теперь вот «милостью» Князева иду на каторгу. Ну, а вы ждёте?
— Жду вот, когда повесят. Три месяца прошло, а повесить никак не могут…
— Нужно полагать, что не повесят… Как настроение?
— Ничего, привык…
Лагунов скоро ушёл в Александровский централ; я опять остался один. Продолжал глотать страницу за страницей свою математику.
Прошло ещё два месяца, а положение моё не изменилось. Правда, интересным эпизодом ворвалась в мою жизнь «съёмка». Меня вызвали во двор и повели к новой бане, где меня ожидал фотограф.
— Что, на память карточку мою захотелось иметь? — говорю я старшему.
— Почему же от хорошего человека не иметь карточки? Инспектору, вишь, ты понравился, ну вот и велел снять…
Фотограф заботливо повесил мне на грудь чёрную доску, на которой мелом написал мою фамилию и инициалы. Снял меня в двух видах — прямо и в профиль.
— Ну, вот и всё. Теперь можно идти…
— Нужно полагать, отправлять будут… Иначе зачем бы снимали…
— Куда отправлять? Разве заменили?
— Нет, не слыхать пока… Но я думаю: зачем бы иначе снимать?.. Не было случая, чтобы снимали, а потом казнили…
Загоревшаяся было надежда опять погасла, и я мысленно упрекнул себя за проявленную слабость…