Суд
1911 год прошёл под знаком разложения столыпинской политики. Рабочее революционное движение не только не было ликвидировано, наоборот, под прессом столыпинской реакции оно очистилось от буржуазного идеологического влияния, от буржуазных элементов, мешавших ему развернуться, и быстро накопляло революционную энергию. Кулацкая реформа не дала ожидаемых широких результатов; отрубная система вывела из деревни экономически наиболее мощные группы кулаков и середняков; беднота осталась в том же нищенском состоянии, в каком она находилась и до реформы. Кулацкая реформа только углубила классовое расслоение в деревне, не улучшив положения основной массы бедноты и середнячества. Нищенское состояние бедноты увеличивало ряды сельского батрачества; оно уже становилось довольно грозной революционной силой в сельском хозяйстве, ожидая лишь соответствующих организационных форм. Засуха в значительных районах Центральной России тревожила неимущее крестьянство и обещала правительству много хлопот. Буржуазия, поправившая свои промышленные дела после кризиса 1907–1908 годов, развернувшая полным ходом свою промышленность, неохотно поддерживала политику репрессий правительства, вызывавших массовые политические стачки, мешавшие нормальному ходу производства и вовлекавшие промышленность в «непроизводительные» убытки. Вся эта политическая обстановка приводила к краху всей политической системы столыпинского правительства. Разрастающееся революционное движение решительно ломало потрескавшуюся корку реакции. С крахом своей политики сошёл с жизненной сцены и сам Столыпин, убитый пулей агента охранки Багрова.
Убийство Столыпина вызвало в иркутской тюрьме ликование.
Я эту новость услышал через окно своей одиночки. Из старой секретной доносился до меня неясный шум. Я поставил на стол табуретку и подтянулся к окну. Из старой секретной неслись крики:
— Ура! Убит Столыпин!
Тюрьма, жившая напряжённой, нервной жизнью, всегда преувеличивала значение частичных политических событий. Так случилось и с убийством Столыпина. Многие связывали это событие с началом революции и с нетерпением ждали новых известий. Более умеренные ждали изменения курса политики и усиления позиций Государственной думы. Однако особых потрясений убийство Столыпина в стране не вызвало, жизнь продолжала идти прежним порядком. Скоро в тюрьме забылось и это политическое событие.
В октябре меня опять вызвал следователь и заявил, что следствие закончено и что он передал моё дело прокурору. В декабре я получил обвинительный акт и из него узнал, что по моему делу привлекается некто Тотадзе. В обвинительном акте указывалось, что на основании существующего в местности военного положения я предаюсь иркутскому военному суду и буду судиться по 279-й статье Свода военных постановлений. Эта статья прочно обещала мне «смертную казнь через повешение». После вручения обвинительного акта меня вызвали для ознакомления с делом. В деле я обнаружил шифровки с припиской какого-то учреждении: «Дешифрованию не поддаются». Значит, шифровки не удалось расшифровать. Они были приобщены к делу. Из дела было видно, что неожиданный сопроцессник пристёгнут к моему делу по подозрению уездной полиции и ему ничего не угрожает. Суд был назначен в феврале.
В декабре состоялся суд над Шевелёвым. Окружной суд приговорил его к шести годам каторги за покушение на чиновника. После суда Шевелёв совершенно изменился. Всю его энергию как будто выкачали на суде. С виду он остался таким же сильным и бодрым, каким был до суда, но мне решительно заявил:
— Ну, я теперь всякую волынку с администрацией прекращаю; все её приказания буду выполнять. Подчиняюсь и в отношении прогулки: буду гулять по кругу…
— Что это ты так вдруг? Каторга подействовала, что ли?
— Да не хочу подвергать себя случайностям вроде порки…
— Не надолго же тебя хватило! А я-то ведь буду продолжать. Ведь и тебе за компанию попадать будет, как же тогда?
— Уйду в другую камеру.
Шевелёв ушёл. Я остался опять один, да ещё в довольно гнусном настроении. Поведение Шевелёва меня сильно обескуражило: «Что же это? Значит, и у сильных людей (а Шевелёв мне казался сильным) весьма ограничена сопротивляемость воли? А что, если бы дело было покрупнее, с петлёй, значит и Шевелёв сдал бы и пошёл по пути Булычёва?»
«Шкуру спасает», вспомнил я его слова по отношению к Булычёву.
«Значит, шкурная болезнь сильнее воли. Психология лишённого права, значит, иная, чем психология человека с правами… Неужели и со мной может так случиться?! Нет, не случится…»
В феврале меня вызвали в суд. Администраций по-видимому ожидала с моей стороны побега. Поэтому конвой был усиленный. Нас двоих сопровождало человек двадцать конвойных. Сопроцессник мой оказался маленьким щупленьким человеком; всю дорогу до суда охал и удивлённо: разводил руками…
Суд состоял из четырёх человек под председательством председателя военного суда генерала Старковского.
На суде я сделал только одно заявление, что привлекаемого человека не знаю, что он в моём деле не участвовал.
Суд продолжался не больше часа. Случайного моего сопроцессника оправдали, а меня приговорили к смертной казни через повешение.
В тюрьму меня вели уже одного. Сопроцессник шёл сзади с двумя конвойными.
В тюрьме меня встретило с полдюжины надзирателей. Они раздели меня донага и «заботливо» одели в новую холщёвую рубашку и такие же кальсоны. Выдали особые кандальные брюки с застёжками, новые портянки и новые коты. Выдали новую арестантскую фуражку и суконный халат.
— Что вы это так заботливо меня снаряжаете?
— Мы смертников всегда так… С особым уважением… — сострил старший.
После процедуры переодевания заковали сначала ноги, а потом руки.
— Это что, тоже в знак особого уважения? — иронизировал я.
— Нет, куда уж, это так, сверх комплекта…
В камере у меня было всё сменено: матрац, одеяло, подушка, табуретка — всё было другое. Только стол и койка, прикованные к стене, были оставлены.
— Ну, вот и кончилось, — проговорил я вслух.
Было состояние не то растерянности, не то какой-то пустоты, но не было никакого страха перед петлёй. Сильно чувствовалось одиночество.
Но удручало не так отсутствие людей, как чувство, что я уже ушёл куда-то в сторону не только от людей, но и от жизни, что ещё вчерашняя жизнь оторвалась от меня.
Я стал ходить по камере и старался преодолеть охватившее меня странное чувство; появилось желание потянуться, как после сна, и сбросить то новое, что нахлынуло на меня.
«Что это, не упадок ли духа? Нет, чувствую себя спокойным. Но эта проверка самого себя вызывает некоторую неловкость, нечто вроде стыда… Что я, в самом деле, точно ребёнок… Прислушиваюсь к своим слезам, мыслям, как будто что изменилось… Ведь всё то же, и до суда знал, что повесят…»
Однако не всё было то же, — какое-то новое, особое, слишком ощущаемое чувство нарождалось и крепло. Это было чувство смертника, ожидающего уже не суда, а смерти и смерти не внезапной или неизвестно откуда идущей, а смерти, о которой знаешь, откуда она идёт, когда придёт и как будет совершаться, знаешь даже то, где и как ты будешь идти к месту смерти. Как будто переступил в область таких ощущений, каких в иных случаях жизни не бывает.
Вечером на поверке Шеремет меня уже не приветствовал, но зато произвели у меня тщательный обыск, отобрали ремень от цепей. Без ремня по камере ходить было трудно: цепи волочились по полу, неприятно гремели и били больно ноги. Я лёг на койку и скоро заснул. Утром проснулся от стука форточки — шла поверка. Вчерашнего чувства уже не было.
«А ну их! Что тут мудрить?.. Повесят — ладно… Не повесят — будем драться дальше».
Был доволен, что вчерашнее чувство исчезло и настоящая жизнь вновь овладела мной. В одиннадцать часов меня вызвали. Оказалось, что церемония с судом ещё не кончилась, и мне предстояло ещё раз явиться в суд и выслушать окончательный приговор. Вели опять под сильным конвоем, а перед выходом из тюрьмы начальник конвоя громко дал приказ: