— Геть вы, подлюги, байстрюки собачьи, позатыкай глотки!
Жена — это было самое больное место Галушки: житья она ему не давала за пьянку, и каждый раз, как только он напьётся, она его била. Шпана это знала и травила его. В таких случаях Галушка закреплялся на своём табурете, и никакие мольбы и крики шпаны, чтобы он пустил их в уборную, не помогали. И только когда на шум приходил старший, Галушка сдавался, и всё опять входило в обычную колею.
Лениво текла тюремная жизнь, еле двигались ожиревшие надзиратели любили покой и тихий порядок в тюрьме. Допотопный режим, сросшийся с допотопными тюремщиками, ещё прочно сидел в стенах тюрьмы, но нависшие тучи новых тюремных порядков, внедряемых с кровавой жестокостью, говорили о том, что и в этой захолустной тюрьме скоро «засияет» кровавый столыпинский кулак.
Последние кровавые схватки
В севастопольском комитете партии тревога: сегодня ночью полиция захватила конспиративные склады военных организаций; захватила склады литературы и подпольную типографию. А в следующую ночь в разных частях города раздавалась пальба — это застигнутая врасплох организация неорганизованно отбивалась от полицейских и жандармов: комитет не успел всех предупредить об опасности. В эту ночь крымский комитет и все городские комитеты Крыма полностью или частично были изъяты. Провокаторы, втёршиеся в партию в пятом году, завоевали доверие партийных организаций и проникли в областные и городские комитеты. С помощью провокаторов крымская организация была разгромлена до основания. Над многими повисла столыпинская петля. Тюрьмы были набиты до отказа. Воля сотен и тысяч революционеров, сжатая в тюремных стенах, быстро накоплялась. Назревала жестокая борьба в новых тюремных условиях…
Тюремщики столкнулись в стенах тюрьмы с этой конценцентрированной волей и решили её сломить кровавыми репрессиями.
Первая кровавая схватка произошла в феодосийской тюрьме. Репрессии были жестоки: тюремщики выбивали революционный дух из заключённых прикладами, рукоятками револьверов, каблуками сапог. Кровавый туман навис над политической тюрьмой…
Как могила, затихла тюрьма. Жутким безмолвием веяло по пустынным коридорам, только шелест шагов надзирателя нарушал эту подавляющую тишину да изредка откуда-то снизу доносились заглушённые стоны. Это только что закончилась очередная «баня», и избитые стонут в подвальных одиночках.
Упорно бунтует седьмая камера.
Осуждённые на каторгу, закованные, молодые бурно отвечают на происходившие избиения в одиночках.
— Палачи! Изверги!..
Звенят разбитые стёкла окон, гремят двери под ударами тяжёлых скамей. Неистово и непримиримо протестует седьмая. Тюремщики с удвоенной жестокостью наваливались на седьмую камеру и били, пока не стихали последние крики. Опять тишина, опять стоны в подвале…
Передышка. Седьмая притихла, только двое ходят, гремя кандалами, по камере. Повизгивает ножовка, пилят кандалы. Избиение не вызывает обычного протеста седьмой камеры. Камера подтянулась и молчит. Коридорный надзиратель, удивлённый молчанием, подозрительно смотрит в волчок.
— Утихомирились, должно…
С шумом поднимается из подвала по лестнице помощник начальника и вваливается в коридор. Надзиратель громко рапортует:
— Ваш бродь, происшествий на посту никаких не случилось, на коридоре спокойно.
— А седьмая?
— В седьмой спокойно, ваш бродь.
— Спокойно?
Помощник подошёл к седьмой камере и посмотрел в волчок.
— Открой!
Надзиратель открыл дверь и громко скомандовал:
— Смирр-рна-а-а! Встать!
Седьмая, гремя кандалами, построилась; все «покорно» вытянулись в струнку.
— Здорово!
— Здравия желаем!
— «Жж-желаем»… Посмирели!.. Пр-ротестанты!.. Выбьем дурь!
Камера молча смотрела на усмирителя. Помощник обвёл глазами камеру и, ничего больше не сказав, вышел. За ним двинулась и надзирательская свора.
— Сломили хребет — теперь притихнут…
Вся свора, громко и весело смеясь, спустилась по лестнице и вышла на двор. В седьмой, опять началась таинственная возня. Звон кандалов заглушал звуки тонкой стальной пилы.
Началась вечерняя уборка камер. Служители-арестанты начали выносить наполненные за день параши. Перед поверкой повара принесли в деревянных ушатах пахнувший кислой капустой кипяток. Чайники обычно завёртывали в одеяла, чтобы не остыли; чай пили после поверки.
Прошла поверка. Робко и неуверенно пропели традиционное «отче». Обычных шалостей в пении молитвы уже давно не было; избиения отразились и на уголовной шпане, хотя избиения касались их весьма редко. Уголовные были настроены враждебно к «политике», потому что с приходом политических ухудшилось положение уголовных: жестокий режим, введённый для политических, не мог не коснуться всей тюрьмы. Эту ночь седьмая спала тревожным сном. Немыслимым и непримиримо жестоким были заполнены мысли и все уголочки мозга; люди метались в полусне, вздрагивали и скрежетали зубами.
Утро застало всех в чрезвычайном волевом и нервном напряжении: сердца тоскливо сжимались; люди напрягали мускулы и непроизвольно потягивались, как бы стараясь сбросить с себя навалившуюся тяжесть.
— Товарищи, хладнокровия больше. День длинный — израсходуетесь…
Это сказал высокий, черноусый, в коротких и толстых цепях.
День прошёл, как всегда: ни на йоту не изменилась внешне жизнь камеры. Загремели замки, началась обычная вечерняя уборка. Более молодые из седьмой сжались, как от холода. Высокий ободрил:
— Товарищи, держись!
Надзиратель, глядя куда-то в конец коридора, открыл дверь седьмой камеры, чтобы впустить уборщиков, и сейчас же почувствовал, как клещи чьих-то сильных рук сжали ему горло. В глазах понеслись багровые круги, сердце что-то обожгло огнём, и надзиратель беззвучно, как мешок, опустился на асфальтовый пол коридора.
Упали с ног арестованных распиленные кандалы.
Быстро раздели надзирателя, впихнули его в камеру. Раздели уборщиков. Один оделся в надзирательскую форму, четверо в бушлаты уборщиков. Четверо с дрючками, на которых носят параши, спустились во второй этаж. Надзиратель, ничего не подозревая, открыл входную решётку. Через секунду он лежал на полу мёртвый. Открыли политические одиночки. Первый и подвальный этажи быстро оказались во власти заключённых.
Четыре надзирателя уже были мертвы: их трупы валялись в пустых камерах. Двое сильных заключённых стали у входной двери, переодетые в бушлаты уборщиков, и ждали поваров с кипятком. Открылась дверь, с ушатами вошли повара, а за ними надзиратель. Опять руки, как клещи, сжали горло, и пятый был брошен в пустую подвальную одиночку. Поваров вместе с уборщиками засунули в глухой карцер, чтобы не дать им возможности криком поднять тревогу.
Переодетые в поварские бушлаты пошли с «надзирателем» на кухню. Без шума был убран и спрятан на кухне шестой. Два кухонных истопника были уведены в тюрьму.
Притаились в темноте под лестницей пять человек, остальные в ближайших одиночках подвального и первого этажа. Ждали поверки. Старший в сопровождении четырёх надзирателей направился в подвальный этаж, откуда всегда начиналась поверка.
Вдруг тени мелькнули из-под лестницы. Только один старший выдержал и вступил в борьбу; он оторвал от горла чужие руки и успел произнести только короткое: «А-а!» и тут же свалился, поражённый в сердце. Переоделись и вооружились надзирательским оружием. Пятеро вышли во двор. Подворотный надзиратель, беспечно сидевший на табурете у калитки, скис, не успев осознать происшедшего.
Сумерки угасающего дня уже сгладили светлые отражения и тени; надвигалась ночь. Из тюрьмы вышли остальные и вошли в контору.
Шестнадцать тюремщиков полегли в этот, страшный для них вечер. Двадцать восемь человек вышли из ворот тюрьмы; остальные на побег не решились.
Под конвоем четырёх «надзирателей» вышли в арестантском. Часовой, стоящий у ворот, опросил:
— Куда поздно ведёте?
— На пристань грузить.
Арестанты и «надзиратели» отошли от тюрьмы и растаяли в наступающем мраке.