— Дела что. Вот говорить с тобой пришёл. Нервничают наши в 14-м, боюсь, как бы не сорвались. Митингуем почти целыми ночами, измучились. Боюсь, как бы братва не натворила чего. Начальство разбежалось, а это — признак плохой… Провокацию могут сочинить. А это легко, народ у нас буйный.
— Как-то неловко выходит, опять в одиночку. Что ты думаешь предпринять?
— Думаю всё по-старому, как прошлый раз говорил: использовать надо настроение.
— Выступить надо и втянуть в это выступление как можно более широкий круг матросов, если можно, и гвардию. У тебя ведь там хорошие связи.
— Связи-то хорошие, но гвардия на подъём тяжела. Вот если бы случилось что-нибудь вроде Кронштадта, тогда, пожалуй, и гвардия колыхнётся, а так её поднять будет трудно.
— А Гвардейский экипаж?
— Ну, наши не поднимутся на восстание, пока не вернутся команды с «Полярной».
Шеломенцев, опершись локтями о колени и подперев руками подбородок, молча смотрел в одну точку. Смуглое лицо его сделалось мрачным и усталым, чувствовалось, что человек несёт большую на себе тяжесть и ответственность за себя и за всех, кто за ним идёт…
— Тяжела, брат, эта штука, революция.
— Это ты верно сказал, что тяжела штука. Я вот толкусь по полкам: связи хорошие, настроение хорошее в полках; а вот как все эти хорошие настроения пустить по единому руслу и претворить в революцию, не знаю. Партия говорит: выступайте сразу, и мы все с этим согласны, а вот не выходит. Нет у нас чего-то, что бы придавало организованность и единство нашему движению, все мысли упираются в одно — в повторение Кронштадта. Нужно повторение большого организованного штурма, чтобы поднять и сорганизовать вокруг него огромные тяжёлые массы. Не мы, должно быть, а вот такой большой бунт будет организатором революции…
— Бунт, бунт; вся матросня бредит бунтом… — Шеломенцев поднялся со скамьи. — Ну, вот что, я пришёл позвать тебя к нам на митинг, сегодня будем решать, что нам делать. Сможешь прийти?
— Приду.
— Буду ждать. — Шеломенцев попрощался и ушёл.
После ухода Шеломенцева я стал чувствовать себя ещё тревожнее, чем обычно в последнее время. Было ясно, что 14-й экипаж сорвётся и выскочит опять в одиночку.
Закончив вахту, дождавшись окончания поверки, я отправился в 14-й экипаж. У входа в казармы стояли часовые.
Они спросили меня, к кому я иду. Я ответил, что к Шеломенцеву. Меня не спрашивали больше, пропустили.
В казармах было душно, пол был грязный, на нарах тесно лежали грязные соломенные тюфяки, вся казарма представляла собой неприглядный вид.
Матросы кучками сидели и лежали на нарах и оживлённо галдели. Я многих уже знал по электрической станции.
Меня встретили приятельским шумом.
— Эй! Бабушкина гвардия! С нами?
Я поздоровался со знакомыми и спросил, где Шеломенцев.
— Они на кухне, совещаются! Иди туда.
Мне дневальный указал кухню. На кухне за столом сидели человек десять матросов, с ними Шеломенцев, и о чём-то совещались.
— Здравствуйте.
— А-а, Никифоров. — Шеломенцев познакомил меня с остальными. — Вот обсуждаем, как держаться на сегодняшнем митинге. Пущен слух, что нас хотят разоружить и арестовать. Братва заявляет, что оружия не отдаст и будет отсиживаться в экипаже. Команда требует нашего решения. Садись.
Я принял участие в совещании. Обсуждался вопрос о том, как держаться, если начнут разоружать с помощью военной силы. Оказывать сопротивление или нет.
Шеломенцев спросил меня:
— Как ты думаешь, кто-нибудь нас поддержит?
— По вашим разговорам и по обстановке видно, что дело уже к концу подходит. Так что вам никто не успеет помочь, если бы даже и захотел.
— Об этом мы как раз перед твоим приходом и говорили. 18-й экипаж живёт над нами, а вот ребята говорят, что надеяться на его поддержку нельзя: ну, а на остальных, понятно, ещё труднее. Вот представитель военной организации тоже предлагает большой игры не затевать и создавшееся положение ликвидировать по возможности без больших убытков.
После долгих разговоров решили дождаться, чего потребуют власти. Оружия пока решили не сдавать. Если же к экипажу будет применена военная сила, сопротивления не оказывать и подчиниться.
На митинге братва шумела в этот вечер особенно сильно.
— Э-эй, нечего миндальничать!.. На разговорах далеко не уедешь! Драться надо!
— Всё равно на баржу загонят!.. Пусть лучше здесь расстреливают!..
— Чего орать без толку!.. Подраться всегда успеем! Пусть лучше нам скажут, поддержит нас кто или мы одни драться будем?
— Поднимемся мы, поднимутся и другие!.. А если спать будем, никто нас не поддержит.
Осторожные голоса тонули, большинство звало к бунту. Долго братва шумела. Потом от имени группы выступил Шеломенцев. Он тоже звал к бунту, к бунту-мятежу, огромному, сжигающему, где можно говорить о победе…
— Товарищи! Если уж гореть, так в больших пожарах, а не в маленьких кострах. Партия требует копить силы, будем копить…
Он указывал на то, что настоящий момент сложился не в пользу восстаний.
— Мы будем одни, поднять военные и рабочие массы на восстание будет трудно, нам нужно добиться одного: чтобы выйти из борьбы без больших потерь…
Он указывал на необходимость спокойно держаться до последнего момента и вырвать у властей что можно в отношении уступок. Указывал на неизбежность жестоких репрессий и в то же время на невозможность давать бой, если против экипажа будут двинуты войска…
Опять поднялся шум. Непримиримые требовали дать бой. Мы энергично поддержали предложение Шеломенцева, Большинство экипажа присоединилось к нам. Предложение Шеломенцева было принято. Митинг кончился поздно ночью.
Мы трое — Николай, представитель военной организации, Шеломенцев и я — усталые вышли из экипажа. Ночь была морозная, и мы, съёжившись от холода, брели по безлюдным улицам.
— А жаль, что так нескладно выходит, — проговорил Николай, — вразбивку как-то: всеобщая забастовка, Кронштадт, а теперь вот ещё вспышка… Выбивают нас поодиночке.
— Из битого, говорят, толку больше бывает, — пробовал отшутиться Шеломенцев. — Вот устали мы здорово, это правда. И братва устала. От усталости она и конца ищет, потому и бушует непримиримо…
— Вот именно, бушует. И все мы пока бушуем, установки ещё твёрдой не нашли.
— И братва нас в этом упрекает: «К одному, говорят, надо, а то прыгаем без толку, то один, то другой».
Николай предложил зайти в трактир и выпить чаю.
В трактире было шумно и многолюдно. Люди весело болтали и смеялись, как будто нет где-то рядом грязных казарм и потасканных соломенных тюфяков и где матросская мысль упорно творит свою собственную трагедию.
Людям было весело, как будто все были довольны, и тужить было не о нём. Мы не могли отделаться от только-что пережитого…
— Что, браток, задумался? — Николай ласково положил мне на плечо свою руку. — Видишь, как люди живут: как будто и революции никакой нет, пьют чай, слушают шарманку и довольны…
— Ну, что это за люди. Вот «установки у нас твёрдой нет», это ты правду сказал: почему, когда всеобщая забастовка была, мы не выступили?
— А могли ведь. Кронштадт вон как шумел. И требования были уже подготовлены, а проморгали вот… Чего-то не хватает… А пора бы уж научиться… Получилось, что настегали нас порядком…
Волнение, вынесенное с митинга, ещё не улеглось, в горле пересыхало, тёплый чай не утолял жажды.
Ничего, брат, ещё не один раз нас стегать будут. Но и мы стеганем, придёт наша пора…
— Правильно, стеганем… — поддержал Николай Шеломенцева, — лишь бы не подстрелили до времени.
— Стеганем-то стеганем, а вот с братвой как? — обратился я к Шеломенцеву.
На митинге ясно вопроса не разрешили, как выйти из положения без больших убытков.
— Да, надо доработать то, что наметили на митинге. Чего потребуют от вас власти? — спросил Николай.
— Чего… Потребуют сдать оружие, а потом на «баржу» и в Кронштадт. А голову под арест и под суд… По слухам, так решено.