Одиссей у Калипсо (2) Он шел, влача сухою пылью останки тонкой тени, кроме которой только холод тыльный остался утром от проема ночного в пустоту, как будто в укрытую от света смерти плоть, застланную телом, гнутым согласно снившимся отверстьям уст, лона, бедрам, ребрам, шее, ключицам, – так и тень хромая к суставам праха льнула млея, души лишь контур сохраняя. Август 1983 Дафна (1) Свинцовым острием, гонящим из тела голос, тело – в лес, пронзенная исчезла в чаще седых, прямых стволов и здесь хранима страхом обнаружить взамен пленившей плоти, чье сиянье умножалось стужей, землею твердой и свое приумножало безразличье на узком, сумрачном пути разлучной травли, – только птичью неуловимость глаз, почти невидимых, чей молкнет щебет в ветвях глазниц, и, по живым ветвям стекая, слезы лепят кору из льда, но ствол храним не ею, тонкий стан замкнувшей, текущей всё еще с лица, а страхом, пронизавшим душу изнеможенного ловца. Декабрь 1983 Иксион Он летит одиноко, от прозрачного жара, от назначенной кары корчится в колесе. Помнит мнущееся от вздоха из сиянья, из сумерек одеянье, облекавшее всех тонкой тканью. Голубая и золотая ткань истлела. Ее изглодали черви очей, в небо с лица уползая. Жар едва ли сейчас горячей прежней, ранней печали, жившей в черепе белом — в расщепленной своей колыбели и в могиле своей. След слезы, текущей вдоль лица, подо льдом мерцал, отражая ясный блеск, проникавший сквозь тонкую кожу сном смеженных небес в тесноту воздушного белка. Озаренный явью сон был пронзен призраком порожним, как отверстием зрачка в облаке из радужных пелен. Началась весна. И не пряча веры ранней, бодрствуя в пещере сна, он вдыхал и пил зиянье, а тому была тесна плоть во льду воспоминаний. «Чем зорче ты в чужом бреду, тем легче он тебя морочит. О, дай, я тоже ночь найду, или откройте небу очи! Отверзлись небеса, и в щель забытое вползает пламя, по граням пепельных вещей сверкая ветхими огнями. И я увидел, всё в пыли, лицо, горящее в пустыне: его черты зрачок прожгли, моей сетчаткой став отныне, изнанкой тела огневой, моею пламенною тенью. Я заплатил самим собой за жаркое приобретенье». Январь – март 1984 Одиссей и сирены
По путям воздушным, белым прогремев, сирены пенье проникает твердым мелом в душу в узах слуха, зренья. Мне невыносима жесткость голосов, кроящих душу, я хочу сухого воска — мягче пустоты и суше, чем слепые тротуары, не разбуженные тенью от мельканья мелких, карих, воробьиных глаз сирены, чтобы не крошился с краю свет чужим и белым слоем и свобода восковая засияла тишиною. Апрель 1984 Одиссей и Гермес Посланец неба кроется то в прежних краях боярышника, опускаясь развилками вины и темноезжим путем ствола в укромный, ранний ярус, то за воздушным слоем отдаленья, стесненного грядущею грозою. И облик летуна в тоскливом зреньи на птичий и божественный раздвоен, а он не различает: то ли болью, то ли простором и листвой измятой искажено лицо того, кто молит: не раздвигай ветвей, времен зубчатых, не покидай неровной душной дали, дай силы в шаткий облик твердо верить, пока видны отчетливо не стали твой острый клюв и твои плечи в перьях. Июнь 1984 Итака Все ближе ночь. Закат на зданьях чертит грядущие развалины. Проемы и окна углубляет. Как водой, тенями точит камни. Близость смерти ста облаков блистательному сонму пророчит. Точно пыли тонкий слой — на крышах светлые следы провидца, прочь от чужого будущего к дому идущего, глотая голос свой, в лучах которого кровь жирная струится по латам золотым. Наружу голубые, сырые внутренности. С плеч скатились головы большие. В глубоких ртах умолкла речь. Зимою замерзают лужи от зерен ледяных, по образцу которых на асфальте коченеют. Так и душе и плоти нужен проникший плоть и платье и к лицу приникший свет, которому роднее, чем им самим, их будущее. Знаки небывшей жизни выступят наружу, как ложь сквозь строчки ветхого листа, в потерю превратится пустота, чужой песок – в Итаку. То время, когда некуда идти, и есть Итака. Если это вечер, то, значит, вечер есть конец пути. И рубище, скрывающее плечи пришедшего, правдивей, чем о будущем и прошлом речи, не сказанные им. Никем не сказанные. Дождь для похорон на улицах готовит ниши, уже заросшие травой. И в длинных лужах видит он: случайной жертвой неба нищий висит вниз головой. Он ростом с облако, размером с потерянную веру в то, что придет домой. Мох, клевер, подорожник сквозь кости проросли убитых, и отраженье вложено, как в ножны, в асфальт и ржавчиной покрыто. В оконной раме тает белый лед грядущего. Пустеет тротуар. И скоро бледнолицый пар из синего стекла взойдет, из комнатной волны летейских вод. Взгляд возвращается к привычным границам. В ржавых прутьях паутина. Балконные перила в голубином помете. Дикий виноград свисает со стены кирпичной, обвив похожий на себя шпагат. Но мне ли, нищему и у чужих дверей сидящему, сказать: я Одиссей, и я вернулся. Мне ли сказать: я узнан. Песни пели плачевные, и нынче льются слезы по моему лицу. Я позван облечь все то, что было прежде, блестящей ледяной одеждой. И сумерки из окон выдвигают тяжелый, светлый отраженья ящик и бледное лицо перебирают, как связку писем, в пустоте лежащих, написанных рукою незнакомой. Ты на Итаке, но еще не дома. Душа идет домой путями плоти, одетой в белые лохмотья, чтобы, придя к небытию, сказать: я узнаю и узнана. Оконная вода, пар заоконных отражений твердеют не в сияньи льда, из тайной мысли ставшего явленьем, а в издавна соседствовавшей раме, обнявшей жизнь смертельными брегами, на чьем песке только мои следы, неровные и полные воды. Одежда ветхая прочнее прежней жизни. Разъятого былого очертанья сшивает ночь, как мертвая вода. Чужая смерть – зерно твоей отчизны, растущей из могильных изваяний, из облаков, застывших навсегда. Август 1984 |