Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Все трое кое-как устроились в новом аутском доме, где еще не успела даже просохнуть штукатурка. Рабочие чувствовали себя здесь полными хозяевами. «Прости, не шлю повести, потому что она еще не готова, – писал Чехов Виктору Гольцеву, редактору „Русской мысли“. – Паркетчики и плотники стучат с утра до вечера и мешают писать. И погода уж очень хорошая, трудно сидеть в комнате».[494] Эта самая хорошая погода и сломила сопротивление Евгении Яковлевны: она перестала сожалеть о потере Мелихова. Когда 25 октября Мария Павловна уехала в Москву, мать сочла, что остаться в Крыму имеет куда больше смысла.

Между тем дом в Аутке становился все краше и удобнее. Наконец-то Чехов получил возможность занять свой рабочий кабинет. В комнату, оклеенную обоями в лилиях, свет лился сквозь высокое, выкругленное сверху окно, «верхнюю часть которого, так называемую фрамугу, по желанию Антона Павловича застеклили разноцветными стеклами: красными, синими, желтыми, зелеными. В солнечные дни, особенно зимой, когда солнце стоит низко, кабинет освещался мягкими, нарядными разноцветными красками».[495] Из этого окна открывался вид не только на сад, но и на долину, ялтинские дома, а дальше – на море. Над камином Антон Павлович повесил пейзаж Левитана, по стенам – бесчисленные семейные фотографии, акварели и портреты Толстого, Тургенева, Григоровича. Над большим, заваленным бумагами и книгами, украшенным статуэтками из дерева и камня столом поместили табличку: «Просьба не курить!» Однако Чехов никогда не указывал на нее гостю, если тот по забывчивости закуривал. Лучше уж кашлять, думал радушный хозяин, чем призывать кого-то к порядку. Рабочий кабинет писателя был обставлен очень скромно, из него через ажурную резную дверь можно было пройти прямо в спальню с такой же аскетичной меблировкой, но – белую, сверкавшую чистотой. Таким образом, место отдыха от места работы отделяло теперь не более трех шагов.

В ту осень, несмотря на то что корректура полного собрания сочинений отнимала у него очень много времени, Чехов сумел написать два больших рассказа: «Дама с собачкой» и «В овраге» – и набросать план следующего, названного им заранее – «Архиерей». Рассказ «В овраге» по теме близок к «Мужикам»: здесь, как и там, рассказывается о суровом и беспощадном мире, в котором живут крестьяне, – том мире, что был так хорошо знаком писателю по Мелихову. Зато «Дама с собачкой» навеяна искусственной атмосферой Ялты. История супружеской измены, которая началась как обычный курортный роман и, пройдя через многие испытания, переросла в глубокое, но безнадежное чувство, вся пронизана фальшивым очарованием прибрежного города. Здесь и южные пейзажи, и пыльные дороги, и ресторанчики-поплавки, и лунный свет, и ласковый шум прибоя, – все те составляющие, которые способны вскружить голову влюбленным. Автор рассказывает о них легким, но безжалостным тоном, каждая внешне ничего не значащая деталь способствует построенной на полутонах гармонии целого, а финал… точно так же могли бы заканчиваться большинство рассказов и пьес Чехова: «И казалось, что еще немного – и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь: и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается».[496]

Максим Горький, с восторгом прочитавший «Даму с собачкой», тут же откликнулся на нее письмом к Чехову, проанализировав заодно и его творчество в целом: «После самого незначительного Вашего рассказа – все кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом. И – главное – все кажется не простым, т. е. не правдивым. Это – верно… Огромное Вы делаете дело Вашими маленькими рассказиками – возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумертвой жизни – черт бы ее побрал!.. Рассказы Ваши – изящно ограненные флаконы со всеми запахами жизни в них, и – уж поверьте! – чуткий нос всегда поймает среди них тот тонкий, едкий и здоровый запах „настоящего“, действительно ценного и нужного, который всегда есть во всяком Вашем флаконе».[497] Или – еще: «Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро – насмерть, надолго. Эта форма отжила свое время – факт! Дальше Вас – никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах… Реализм Вы укокошите. Я этому чрезвычайно рад. Будет уж!.. Право же – настало время нужды в героическом: все хотят возбуждающего, яркого, такого, знаете, чтобы не было похоже на жизнь, а было выше ее, лучше, красивее. Обязательно нужно, чтобы теперешняя литература немножко начала прикрашивать жизнь, и, как только она это начнет, – жизнь прикрасится, т. е. люди заживут быстрее, ярче…»[498]

Охотно «грабя» других, чтобы использовать подробности их существования или черты характера в своих произведениях, на этот раз Чехов нашел опору в собственных любовных переживаниях. Разве не о себе самом думал он, когда писал в «Даме с собачкой»: «Голова его уже начинала седеть. И ему показалось странным, что он так постарел за последние годы, так подурнел. Плечи, на которых лежали его руки, были теплы и вздрагивали. Он почувствовал сострадание к этой жизни, еще такой теплой и красивой, но, вероятно, уже близкой к тому, чтобы начать блекнуть и вянуть, как его жизнь. За что она любит его так? Он всегда казался женщинам не тем, кем был, и любили они в нем не его самого, а человека, которого создавало их воображение и которого они в своей жизни так жадно искали; и потом, когда замечали свою ошибку, то все-таки любили. И ни одна из них не была с ним счастлива. Время шло, он знакомился, сходился, расставался, но ни разу не любил; было все, что угодно, но только не любовь.

И только теперь, когда у него голова стала седой, он полюбил как следует, по-настоящему – первый раз в жизни».[499]

На самом деле его случай был менее ясен, чем у его героя, Гурова. Конечно же, не проходило и дня, чтобы он не тосковал о далекой и прелестной Ольге. Но была ли это любовь? Вдруг – просто своего рода ностальгия, порожденная скукой ялтинской жизни и одиночеством? «В саду почти не бываю, а сижу больше дома и думаю о Вас, – пишет он Книппер в первом же после разлуки письме. – И проезжая мимо Бахчисарая, я думал о Вас и вспоминал, как мы путешествовали. Милая, необыкновенная актриса, замечательная женщина, если бы Вы знали, как обрадовало меня Ваше письмо. Кланяюсь Вам низко, низко, так низко, что касаюсь лбом дна своего колодезя, в котором уже дорылись до 8 саж. Я привык к Вам и теперь скучаю и никак не могу примириться с мыслью, что не увижу Вас до весны: я злюсь…»[500] А месяцем позже: «…я 3–4 дня был болен, теперь сижу дома. Посетителей нестерпимо много. Праздные провинциальные языки болтают, и мне скучно, я злюсь, злюсь и завидую той крысе, которая живет под полом в Вашем театре. <…> Видите, я пишу почти каждый день. Автор так часто пишет актрисе – этак, пожалуй, гордость моя станет страдать. Надо актрис в строгости держать, а не писать им. Я все забываю, что я инспектор актрис. Будьте здоровы, ангелочек».[501] Но проходит несколько недель, нетерпение влюбленного идет на спад, и письма становятся реже. И 8 декабря он посылает Ольге всего лишь коротенькую записочку, в которой сообщает: «Милая актриса, очаровательная женщина, я не пишу Вам, потому что усадил себя за работу и не даю себе развлекаться. На праздниках устрою передышку – и тогда напишу подлиннее».[502]

Не то чтобы ему меньше хотелось увидеть Ольгу, но ради единственного удовольствия – любоваться ею, говорить с ней. В Ялте он страдал еще и оттого, что был оторван от друзей-писателей, от литературных споров, до него редко и с трудом доносилось сюда эхо театральной жизни и редакционных новостей. Об этом чувстве обездоленности, изгнанничества, щемящего одиночества на фоне «сладостного» существования курортников он откровенно пишет единственной и главной своей исповеднице, сестре Маше: «На горах снег. Потягивает холодом. Жить теперь в Крыму – это значит ломать большого дурака. Ты пишешь про театр, кружок и всякие соблазны, точно дразнишь; точно не знаешь, какая скука, какой гнет ложиться в 9 часов вечера, ложиться злым, с сознанием, что идти некуда, поговорить не с кем и работать не для чего, так как все равно не видишь и не слышишь своей работы. Пианино и я – это два предмета в доме, проводящие свое существование беззвучно и недоумевающие, зачем нас здесь поставили, когда на нас некому играть».[503]

вернуться

494

Письмо от 15 сентября 1899 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 343. (Примеч. переводчика.)

вернуться

495

Цит. по: Чехова М. П. Из далекого прошлого. С. 201. (Примеч. переводчика.)

вернуться

496

Цит. по: Чехов А. Т. 8. С. 410. (Примеч. переводчика.)

вернуться

497

Письмо от начала января 1900 г. (Примеч. автора.) Там же. Т. 12. С. 541. (Примеч. переводчика.)

вернуться

498

Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 470. (Примеч. переводчика.)

вернуться

499

Цит. по: Чехов А. Т. 8. С. 410. (Примеч. переводчика.)

вернуться

500

Письмо от 3 сентября 1899 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Переписка с женой. С. 27. (Примеч. переводчика.)

вернуться

501

Письмо от 4 октября 1899 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 37. (Примеч. переводчика.)

вернуться

502

Там же. С. 46. (Примеч. переводчика.)

вернуться

503

Письмо от 11 ноября 1899 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 362–363. (Примеч. переводчика.)

82
{"b":"91140","o":1}