Чехов был в таком восторге от письма Григоровича, что показал его родным и друзьям и даже переписал несколько отрывков из него, чтобы послать дяде Митрофану в Таганрог. Однако ему не хотелось, чтобы люди подумали, будто он заносится перед ними, и потому в письме к Билибину отозвался об этом событии со смесью тщеславия и мальчишеской непочтительности. Письмо Григоровича, сообщил он, прибыло самым неожиданным образом, на манер deus in machina. Почерк старческий, его трудно разбирать. Старик требует от него написать нечто значительное и отказаться от поспешной работы. Он уверяет, что у него, Чехова, истинный талант, это подчеркнуто в письме. Пишет тепло и настоятельно. «Я, конечно, рад, хотя и чувствую, что Григорович перехватил через край»,[76] – признается Антон.
Теперь он мечтал о новой поездке в столицу, где столько уважаемых людей верили в его талант. «Я вошел там в моду!» – сообщил он Александру. Но, как всегда, писателю не удавалось собрать денег на поездку. Кроме того, у него снова началось изнуряющее кровохарканье. Догадываясь об истинной природе своего недуга, Чехов не хотел получить официальное подтверждение диагноза, предпочитал пребывать в томительном и тревожном ожидании, от которого у него сжималось сердце. «Боюсь подвергнуть себя зондировке коллег… Вдруг откроют что-нибудь вроде удлиненного выдыхания или притупления!.. Мне сдается, что у меня виноваты не так легкие, как горло… Лихорадки нет».[77] И как только Антон почувствовал себя немного лучше, тотчас поездом отправился в Санкт-Петербург.
Там он провел, с 25 апреля по 10 мая, две недели, заполненные дружеским и светским общением и лестью. Григорович и Билибин превозносили его до небес. Что касается Суворина, с успехом опубликовавшего в «Новом времени» три больших рассказа молодого автора, «Панихиду», «Ведьму» и «Агафью», тот считал себя покровителем Чехова в литературном мире. Признавая огромный авторитет этого богатого, влиятельного и язвительного человека, Чехов находил Суворина и несколько смешным с его великосветскими замашками. Брату Михаилу рассказывал о том, как Суворин его принял: он был весьма любезен и даже протянул руку, посоветовав «молодому человеку» упорно трудиться и сообщив, что он им доволен. Посоветовал почаще ходить в церковь и не пить водки. Принюхавшись и не уловив в дыхании Чехова запаха спиртного, Суворин приказал подать гостю чаю; чай принесли с кусковым сахаром, но без блюдечка. Затем достопочтенный господин Суворин дал ему денег, велев экономить и потуже затянуть пояс.
В том же письме Чехов признался брату, что не остался равнодушным к чарам одной из служащих «Нового времени», в чьи обязанности входило высылать почтовыми переводами причитающиеся ему гонорары. Ему хотелось снова с ней увидеться. Впрочем, Антон вообще охотно признавал за собой слабость к молодым женщинам. Подруги сестры Маши окружали Чехова, словно цветник, которым приятно было любоваться, вдыхать его аромат, но при этом он с удовольствием поддразнивал девиц. Время от времени ему даже приходило в голову жениться на той или другой из них. В январе Антон, опять же при посредстве Маши, познакомился с богатой молодой еврейкой, Дуней Эфрос, мгновенно пленившей его своей грацией, умом и бойкостью. Однажды вечером, провожая ее домой, он внезапно сделал ей предложение, о чем тут же сообщил в письме Билибину. После двухнедельного размышления повторил предложение, но девушка была охвачена сомнениями. То, что она была еврейкой, осложняло проблему, поскольку для того, чтобы стать женой православного русского, ей следовало креститься. Между молодыми людьми разгорелся ожесточенный спор, и Чехов с ужасом обнаружил воинственный характер девушки, которую уже считал своей невестой. Антон рассказывал об этих ссорах Билибину: сегодня они ссорятся, завтра мирятся, через неделю ссорятся снова. Дуня оказалась настоящей мегерой. Разозлившись на то, что из-за вероисповедания возникли проблемы, она переломала карандаши и изорвала фотографии на столе у Чехова. «Я с ней разведусь через один-два года после свадьбы, это несомненно»,[78] – писал Чехов. Вскоре после этого он сообщил все тому же Билибину об окончательном разрыве с пылкой девицей: «С невестой я разошелся окончательно. То есть – она со мной разошлась. Но я револьвера еще не купил и дневника не пишу. Все на свете превратно, коловратно, приблизительно и относительно».[79] В другом письме, месяцем позже, он обещал Билибину больше о Дуне не вспоминать и признавал, что тот, должно быть, прав был, когда говорил, что Чехов не созрел еще для женитьбы. Хотя Антон и был всего годом младше Билибина, но чувствовал себя легкомысленным мальчишкой. Ему порой снилось, что он в классе и с ужасом ждет, что учитель велит ему отвечать урок, которого он не выучил.
Итак, жены в доме Чехова не появилось, но и одиночества не было тоже. Не переставая жаловаться на шум и суету, которые он застал в своей квартире, вернувшись из Петербурга, Чехов признавался, что ему необходимо чувствовать рядом присутствие друзей, пусть даже и докучающих ему, и писал Суворину, что совершенно не может жить без гостей. Оставшись один, он, сам не зная почему, чувствовал страх, так, будто плыл на утлой лодчонке посреди океана.
Летом Антон вновь встретился в Бабкине с Киселевыми, Левитаном и прочими гостившими в поместье знакомыми. Вместе с ними он развлекался салонными играми, устраивал розыгрыши и маскарады, которые заканчивались взрывами безудержного смеха. Единственным, что омрачало веселье, был неоднозначный прием, который оказала пресса только что вышедшим из печати «Пестрым рассказам». Один из критиков назвал рассказы Чехова бредом помешанного. В «Северном вестнике» написали: «Книга Чехова, как ни весело ее читать, представляет собой печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, который изводит себя медленной смертью газетного царства»[80] – и сравнили автора с выжатым лимоном. Эти уколы, которые несколькими месяцами раньше оставили бы Чехова равнодушным, теперь, когда он знал, что им восхищаются такие люди, как Григорович и Суворин, больно ранили. К тому же чувствительность его была в то время обострена из-за приступов геморроя и жестокой зубной боли. В конце августа Чехов уехал в Москву лечиться.
Преждевременное возвращение писателя в ставший ему родным город совпало с новым переездом. На этот раз Чехов снял не квартиру, а целый дом на красивой Садово-Кудринской улице в центре Москвы. Двухэтажное здание было выкрашено в красный цвет, фасад его был украшен бельведерами – двумя симметричными выступами, которые, по словам Чехова, делали строение похожим на комод. Стоило это жилье шестьсот пятьдесят рублей в год. Для того чтобы выплатить аванс, превышавший его возможности, Чехов заложил часы в ломбард и занял денег у Лейкина.
Никогда еще Антон не жил так удобно. Его рабочий кабинет, в котором он и больных принимал, располагался на первом этаже, как и его спальня, комната Миши, комнаты горничной и кухарки. Евгения Яковлевна и Маша поселились на втором этаже, там же были столовая и гостиная со взятым напрокат пианино и аквариумом. В своем кабинете Чехов в изобилии развесил фотографии, расставил на полках книги, доставшиеся ему после смерти его друга Попудогло.[81]
Несмотря на удобное жилье, матушка Чехова, с возрастом сделавшаяся раздражительной и плаксивой, жаловалась, что будущее по-прежнему неясно, и убивалась из-за того, что успех отдаляет от нее Антона. «Мне кажется, Антоша теперь уж не мой!» – со вздохом говорила она гостям. Ей хотелось, чтобы сын, ради счастья всей семьи, женился на дочери богатого купца. Зато отец, который жил отдельно, но часто приходил к ним, стал более сговорчивым по отношению к сыну, чья зарождающая известность льстила его самолюбию. Павел Егорович восхищался Антоном и удерживался от того, чтобы попрекнуть его недостатком веры.