«Нравится нет это не мой выбор…» Нравится нет это не мой выбор Кто бы не выплыл если такой выпал кто бы ушел к водорослям и рыбам по берегам освобождая место новому зверю имя его известно Это под ним это в его лапах мир где пинают гордых и топчут слабых В каждой щели слышен его запах В нашей воде он обмывал копыта В нашей еде клочья его меха На волосах споры его вида Но из живых каждый ему помеха кто не ушел или яму себе не вырыл Я ж говорю это не мой выбор «Если настанет время назвать виновных…» Если настанет время назвать виновных, будет ли в общем списке еще и этот мелкий служитель ада из нечиновных выделен полным сроком в стальных браслетах? Это же он первый из тех, кто издали из оголтелых толп набирает фронт и говорит, что голодных накормят выстрелы — сразу платок накинут на лишний рот. Это его криками заполошными из глубины вызванные, из тьмы, бедную землю, где обитаем мы, демоны топчут каменными подошвами. Далее везде Раз легли под дырокол вот такие вести, заместитель и нарком обсуждали вместе: пики или крести (крики или песни), или в общей яме уложить слоями — все решать на месте. Опер пробует перо, отряхает китель. Санаторное ситро пьет осведомитель. Кто сморкался, кто курил, много было смеху. Председатель говорил, что ему не к спеху. В санаторной конуре шаткие ступени, как ремни при кобуре новые скрипели. Запечатано письмо штатным доброхотом. На платформе Косино ягода с походом. После станции Панки все леса в коросте. В лес ходили грибники, собирали грузди. Но уже выходит срок: дорогие гости снаряжают воронок ехать от Черусти. Зелень снова молода. Проросла грибница. Но земля уже не та, с ней не породниться. И в краю далеком под Владивостоком не поставить свечку за Вторую речку. «Пересыпано песком захолустье…» Пересыпано песком захолустье, тем и дорого, что так безотрадно; тем и памятно, что если отпустит, то уже не принимает обратно. Там живущее – родня светотени, в изменениях своих недоступно, потому и не бежит совпадений как единственной природы поступка. Нестяжание его тем и пусто, что усилие никак не дается. Но какое-то стеклянное чувство появляется, вот-вот разобьется. «Эта местность, сколько б ни светилась…»
Эта местность, сколько б ни светилась, как в песке налипшая слюда, есть еще неснятая судимость, что в тени осталась навсегда. И на слух чем тише, тем безмерней, ветром разнесен по сторонам голос умирающих губерний, пение, оставленное нам. 2 «Или мир был добрей…» Или мир был добрей? Но всегда пробирало ознобом от его доброты. У дверей оказаться б на выходе новом да бежать поскорей. Настоящее видишь из прошлого. Но сегодня в другом измерении открывается карта дорожная, объявляется новое зрение. Где Европа моя, где Америка — вся подробная их машинерия, опыт, сложенный, как палиндром? Я смотрю изнутри недоверия: возмещение или урон? Я смотрю изнутри муравейника. «Вот одна большая идет зима…» Вот одна большая идет зима, а за ней другая, не лучше той. И хозяин льна, господин зерна говорит про тяжелые времена прямо-таки с хозяйственной прямотой. Говорит, что и всходы за рядом ряд на удачу выросли, вкривь и вкось, словно сонный сеятель наугад там зерно разбрасывал, как пришлось. Этот мир, дичающий на глазах, берегли наша кротость и наша злость. На домашних взвешивали весах, что осталось и что нам не удалось. Берегли как одежду на каждый день, как одно обещание на устах. Потому всегда уходили в тень. Нелегко нас в темных искать местах. Мы природный слух Мы одно из двух на краю пустом (объясню потом) Мы подземный пласт Мы болотный газ Мы древесный уголь Не трогай нас «Ту бумагу, что завелась на каждого…» Ту бумагу, что завелась на каждого, не прочесть ни издали, ни вблизи — чересчур несет от листа бумажного, как от тех, кто все извалял в грязи. Мы бывали в тысячах – вышли сотнями одиночных призванных голосов, чтобы стать охотничьими угодьями для бескрайних свор беспородных псов. Погляди на сход чепухи и грязи — не мечталось так никакому штази. И ему еще не видать концов. Сколько темных видели превращений одного в другое. И что теперь? Те всегда могли проходить сквозь щели, а теперь мы им сами открыли дверь. |