Литмир - Электронная Библиотека

Я издал тяжёлый сочувственный вздох: мне хотелось, чтобы этот разговор, которого я так ждал, уже закончился.

Трубка потухла. Профессор снова чиркнул спичкой и стал громко втягивать воздух.

— И опять же: кто пишет? — продолжал он, пуская длинную струю дыма. — Те, кто выжил, кому повезло — счастливчики пишут. А ещё кто? Интеллигенция — те, кто умеет слова гладко складывать. А у погибших и бессловесных — свои истории. Только их никто не узнает. А без них, откуда взяться всей правде? Мне вот тоже предлагали: «Напишите, Ярослав Николаевич, сейчас это всех интересует!» А что я напишу? Сказал: могу создать для ваших читателей мемуар: «Как я боролся с замёрзшим дерьмом». «Это как?» — спрашивают. «Вот так, — отвечаю. — Сортиры, где по-вашему? На улице. А когда морозы под минус тридцать-сорок-пятьдесят, тогда фекалии по законам физики замерзают, как только достигают застывшей поверхности, а иногда и на лету — вот и получается, что куча ложится на кучу, и растёт говённая пирамида. Да! Когда она над дырой в полу возвышается чуть ли не на метр, испражняться становится совсем неудобно — как на неё присядешь? Тогда и посылают людей ломом «пирамиды» колоть и двуручной пилой пилить — «Отправить в Египет» называлось. Только они и колются дерьмово — мелкими кусочками. Дерьмо, чтоб вы знали, даже когда замерзает, остаётся мягкой субстанцией — от ударов лома в нём только вмятины остаются. Пока сколешь сантиметров десять — упаришься. И пила то и дело заедает. А то, что скололи-спилили, на носилки собираете и несёте в говённую яму — её по весне засыпают, а по осени новую копают. А охранник с винтовкой то и дело заглядывает и покрикивает: «Пошевеливайтесь, «мумии», пошевеливайтесь!» Думаешь порой: эх, врезать бы тебе совкой лопатой по уверенной физиономии — из всех доходяжных сил!.. А страх сильнее. Врезать-то врежешь, да только тебя тут же и расстреляют и в той самой говённой яме и закопают — в назидание остальным. Позорной смерти никому не хочется — вот и стараешься «пошевеливаться». И возьмите во внимание: всё это копание в дерьме происходит, когда ног от мороза не чувствуешь, и пальцы стынут. И таких «хеопсов» в одном сортире — пятнадцать-двадцать». Они подумали и говорят: «Нет, это, пожалуй, слишком» — «Слишком, не слишком, говорю, а только тут, товарищи дорогие, вся лагерная квинтэссенция. Остальное — лирика и сопутствующие детали». Так-то, дорогой историк.

Впервые я не знал, что сказать. Мне было пронзительно жаль деда — за то, сколько ему пришлось пережить, и я очень досадовал, что не знаю, как облечь своё сочувствие и любовь к нему в слова. К счастью, профессор и сам счёл разговор законченным. Ещё раз окинув тюремную башню недобрым взглядом, он предложил мне:

— Идём отсюда, плохое место.

12. Москва, Москва...

Мысленные погружения в исчезнувшую Москву таинственным образом распаляли желание примерить этот город на себя. Волнительное отличие второй поездки от первой заключалось в том, что мне исполнилось шестнадцать — я был уже не ребёнок и не подросток, а юноша, «молодой человек». И мог совершать самостоятельные прогулки — причём, не днём или утром, а по вечерам, когда дед в ресторане гостиницы «Минск» встречался с московскими друзьями («сухой» закон незаметно сошёл на нет: в ресторане подавали и водку, и коньяк). Число и состав друзей каждый раз менялся: два одноклассника, однополчанин, трое коллег. Неизменным оставалось моё короткое участие в их застольях: выслушав от друзей профессора комплименты, какой я уже взрослый и как похож на деда (первое утверждение соответствовало истине, второе было лестным преувеличением), я наскоро съедал свой ужин и уходил бродить в районе Пушкинской площади.

Там, в сквере, между памятником Пушкину и кинотеатром «Россия», происходило странное и доселе невиданное: люди съезжались со всей Москвы, чтобы, разбившись на небольшие группы, поспорить о политике — о том возможен ли свободный рынок при социалистическом строе и центральном планировании, о том, как следует изменить взаимоотношения между союзными республиками, и в завершении обменяться обвинениями в непонимании сути Перестройки. Мне как будущему историку, было важно изучить эту яркую примету времени, чтобы потом отразить её в исторических трудах.

Схожее явление наблюдалось и в нашем городе. КГБ перестал преследовать за национализм, и во всех союзных республиках практически одновременно возникли организации с названием «Народный фронт». Мы не стали исключением: собрание нашего «Народного фронта» проходили на окраине парка, прилегающего к площади Победы, в самом центре города. Но там дискуссии носили местный национальный характер, во многом они сводились к подсчёту и расчёсыванию исторических обид, — русскоязычный представитель не титульной нации, заглянувший сюда из любопытства, ещё на подходе начинал чувствовать себя в недружественной среде.

В Москве опасаться не приходилось. Я переходил от группы к группе, где обычно два человека выступали в качестве основных оппонентов, а остальные просто слушали и задавали дополнительные вопросы. В пылу дискуссий иногда мелькали пугающие утверждения, что «и у Ленина были ошибки», и, что в Советском Союзе уже есть миллионеры — пока они не афишируют свои капиталы и остаются в тени, но именно им придётся решать будущее страны. Всё вместе вызывало чувство тревоги за судьбу самого справедливого (при всех недостатках) общества, в котором мы жили, к тому же темы споров часто повторялись. Поварившись в политическом котле с полчаса, я отправлялся гулять по Бульварному кольцу — по Тверскому к Арбату или по Страстному к Петровским воротам и далее.

После дневной жары аллеи бульваров тесно заполнялись людьми — словно кто-то устроил внеплановый выходной и объявил народные гуляния. Бегали дети, неторопливо прогуливались пенсионеры, на скамейках играли в шахматы и (что действовало на моё воображение сильнее прочего) то и дело попадались влюблённые пары.

Между гуляющими людьми и мной определённо пролегала невидимая граница, — она отделяла погружённых в праздник жизни от приезжих наблюдателей. Чтобы не чувствовать себя совсем уж посторонним, я примерял на себя роль разведчика, собирающего ценные сведения, которые непременно пригодятся в будущем. Мне грел душу неоспоримый факт, что я уже легко отличаю Суворовский бульвар от Гоголевского, а их оба от, скажем, Покровского. Однако исследовать переулки я пока остерегался, чтобы не заплутать, и, должно быть, из чувства компенсации представлял времена, когда все эти старинные и не очень дома станут для меня привычной и приятной повседневностью, названия окрестных улиц и переулков — воспоминаниями о многих прогулках, и сам я буду чувствовать себя здесь, как рыба в воде. В том, что такие времена непременно настанут, я не сомневался.

Домой я вернулся с отчётливым ощущением, что нельзя всю жизнь просидеть на одном месте — иначе всё зря и насмарку. Это естественное и законное, как мне казалось, чувство непредвиденно вызвало в семье небольшой скандал. За ужином, рассказывая родителям о московских впечатлениях, я поделился дерзким планом: после школы поступать не в наш местный университет, а в Московский. В крайнем случае — в Московский педагогический институт.

Возникла деликатная пауза. Родители вместо того, чтобы воздать хвалу моим здоровым амбициям, стали разглядывать меня так, словно впервые увидели.

— Что не так? — я отложил вилку.

Сдержанно кашлянув, мама спросила, зачем мне это надо — жить в общежитии, питаться неизвестно чем, когда здесь у меня прекрасная комната и домашняя еда?

— Ты хочешь заработать гастрит?

Я надеялся на поддержку отца — как-никак он сам учился в Москве. Но отец предпочёл напомнить, что в московские вузы конкурс намного выше, чем в наш университет — ведь туда съезжаются лучшие выпускники со всего Союза, да ещё сами москвичи составляют сильную конкуренцию. Так что я могу запросто недобрать баллов и потерять год — таких случаев полным-полно.

47
{"b":"911202","o":1}