После ухода классной руководительницы Сапожникова рассказала последние новости: математичка оставила в приёмной директора заявление об уходе по собственному желанию и тоже исчезла.
Тогда-то и родилась инициатива: после уроков, ближе к вечеру, когда Иветта немного успокоится, идти к ней домой всем классом и просить не уходить из школы. Возлагалась надежда на то, что математичка увидит, как сильно мы успели её полюбить, и её сердце оттает. К тому же считалось, что это наш общий долг.
Выполнять долг в назначенный час явилось чуть больше половины класса. Сапожникова сказала: ну и пусть, зато пришли самые совестливые, и теперь мы знаем, кто в нашем классе совестливый, а кто не очень.
Самым совестливым человеком был, пожалуй, Димка Зимилис — его в тот день не было в школе, он слегка приболел, но тут же выздоровел, когда узнал от нас с Шумским о предстоящем походе к Иветте. Наверное, Димка искренне сочувствовал нашей молодой математичке, но одновременно готов был сам себя покусать от досады. Приятное отдохновение от школы обернулось для него грандиозным невезением: впервые в нашем классе случилось самое настоящее психическое отклонение, и рядом, как назло, не оказалось ни одного специалиста, чтобы его компетентно описать и классифицировать. Зимилис почти открыто горевал по этому поводу и, наверное, отправляясь с нами к месту сбора, в глубине души надеялся увидеть, как ещё кто-нибудь поведёт себя ненормально.
Кто-то из совестливых людей предложил купить Иветте цветы, что и было проделано после всеобщего обследования карманов. Почему-то никто не сообразил, что затея с букетом — так себе.
Иветта Витальевна жила в семи или восьми остановках от школы в старенькой пятиэтажке. Наверное, со стороны можно было подумать, что мы едем на похороны: шелестящий целлофаном букет красных гвоздик и — хмурые лица, озабоченные серьёзностью предстоящей миссии.
У входа в подъезд состоялось последнее совещание: было решено, что на четвёртый этаж, к математичкиной квартире, поднимется только Ирка с двумя девчонками, а остальные дислоцируются на нижних пролётах и лестничных площадках наподобие засадного полка, чтобы в случае необходимости подтвердить массовость нашей акции. Для этого Ирка должна будет произнёсти кодовую фразу: «Мы просим всем классом!».
Я стоял на площадке между первым и вторым этажами, у старых почтовых ящиков с покосившимися дверцами, и вслушивался, как поднимаются наши делегатки.
Вот они остановились и о чём-то тихо переговариваются. Вот открылась дверь. Вот заговорила Сапожникова — немного торжественно и в то же время чутко: «Добрый вечер, Иветта Витальевна, мы…» — её перебивают торопливые и неразборчивые слова математички. Хлопает дверь.
— Вы бы видели её лицо! — поведала на улице Олька Суханова, которая с Сапожниковой поднималась на четвёртый этаж. — Такое бледное-бледное, я её даже не сразу узнала! И мне показалось — она нас испугалась: «Нет-нет, девочки! Простите, я не могу, нет, нет».
— Мы почти ничего не успели сказать, — расстроено объяснила Ирка, что, впрочем, и так было ясно, но с чем она ещё не смирилась.
В её руке всё ещё шелестел в целлофан, и она не знала, что с букетом делать.
— Ну что — по домам? — этот вопрос переключил общее внимание на волну повседневности: стали обсуждать, какие завтра уроки, и кто станет вести у нас алгебру и геометрию, если Иветта всё же не вернётся.
Мы с Шумским и Зимилисом решили идти домой пешком. В ту пору это было наше любимое занятие — мерить ногами улицы и кварталы, обсуждая всё на свете. Общественным транспортом мы пользовались через раз и даже из центра города всегда возвращались пешком, а это было шесть-семь километров со спусками и подъемами в горку.
По пути обсуждали происшедшее. Димка считал, что ситуация архетипически восходит к сказке о Красной Шапочке, которая, по его мнению, есть ничто иное, как зашифрованный рассказ о попрании женской чести.
— Ну да, — сказал я, — ты ещё «Колобка» вспомни и «Аленький цветочек».
— Тебе с такими повёрнутыми мозгами тяжело, наверно? — Вася сочувственно потрепал Зимилиса по плечу и заглянул ему в глаза. — Да, Зёма?
В ответ Димка высказал сожаление, что говорить с Иветтой отправился не он, а наши бестолковые одноклассницы. Это была ещё одна утраченная возможность для его психотерапевтической практики.
— А что бы ты ей сказал? — заинтересовался Шумский.
— Сейчас чего уж говорить, — вздохнул Зимилис. — Придумал бы… Объяснил бы, что нельзя, чтобы из-за одного случая вся жизнь — насмарку.
Говорили и о Ваничкине.
— Жалко будет, если его исключат, — сказал Димка. — Неправильно.
— Почему? — полюбопытствовал я.
— Нипочему, просто жалко. Нельзя, чтобы из-за одного проступка вся жизнь — под откос.
— Да уж, — вздохнул и я; мне тоже было жаль и математичку, и Ромку.
— Подонок он, — сказал, как отрезал Шумский (Вася считал, что поэты должны нести людям правду, когда те не способны сами её разглядеть). — Ему человека раздавить, как раз-два. Подонок.
— М-м.., — протянул я с сомнением. — Так-то оно так…
— А вы с ним дружили, помнишь? — своей памятливостью Шумский поразил меня до глубины души и даже слегка напугал: я считал, что о нашей дружбе с Ваничкиным помню только я, а оказалось, что даже мои давние поступки запоминаются кем-то ещё.
— Когда? — спросил я на всякий случай.
— Не помню, — Васька вспоминал секунды три. — Кажется, во третьем классе. Груша вас ещё всё время ругала. Ты что забыл?
— Да, — согласился я, — дружили…
Это краткое напоминание каким-то образом подготовило меня к тому, что произошло вечером: Ромкиному звонку я почти не удивился. Позже мне даже стало казаться, что в глубине души я его ждал.
— Привет, — сказала трубка глухим голосом, — ты один?
— Нет, — сказал я, — родители дома. Ромка, ты?
— Больше никого?
— Никого. А ты где?
— Сейчас зайду.
Ваничкин появился через минуту — он звонил из телефонной будки на углу нашего дома. Его лицо не выражало ничего, словно никогда ничего и не умело выражать. Школьный костюм утратил утреннюю свежесть, усталая фигура и сильно запылившиеся туфли сообщали, что Ромка проделал немалый путь — будто возвращался с гражданской войны.
— Это ко мне, — сказал я родителям и повёл Ромку в свою комнату.
Ненадолго он задержался у карты — оглядел её и провёл по ней рукой, словно приветствовал старого друга.
— Флажки, значит, снял?
Я пожал плечами — было бы странно, если бы они до сих пор оставались на карте.
— Хорошее было время, — Ромка вздохнул.
— Да, — сказал я, — неплохое.
— Если задуматься — лучшее за всю школу...
Ещё утром он, наверняка, о нём и не вспоминал, но я не стал спорить.
Ромка плюхнулся на мою кровать, откинулся спиной к стене и прикрыл глаза. Я сел напротив, оседлав стул, как коня. Я ждал его рассказа, он — моего.
Но я не мог его спросить, а он меня — мог:
— Рассказывай…
Я описал минувшие события — немного выпятив факт, что не все безоговорочно осуждают Ромку, некоторые ему и сочувствуют.
Он помолчал.
— Я у тебя переночую?
— Хорошо, — сказал я. — Только ты домой позвони, чтобы не беспокоились, а для своих я что-нибудь придумаю.
На мгновение Ромка слегка опустил брови, словно кивнул ими, изображая согласие.
— Ну и что теперь делать? — он спрашивал, словно это была наша общая ситуация — как в борьбе с людоедами.
— Не знаю, — сказал я, а потом решился: — Думаю, тебе надо извиниться.
Ромка на секунду приоткрыл глаза, чтобы оценить, насколько низки мои умственные способности. Потом снова закрыл.
— А что? — спросил я. — Ты считаешь, не надо?
Его ответ был неожиданным:
— Зачем?
— Как «зачем»? Ты, вправду, не понимаешь?..
Ромка открыл глаза и вздохнул:
— Есть вещи, которые не прощают…
Он помолчал, сглотнул слюну и продолжал — как о чём-то далёком: