Так в конце рабочей недели мы снова начали ездить в центр Москвы — гулять и сидеть в кафе, как в лучшие хао-времена. В публичном пространстве новоявленная пара ничем не напоминала саму себя (пару). О сюсюканьях или любовном подзуживании друг друга в присутствии третьих лиц изначально речи не шло — хао-люди так себя не ведут. Но, к примеру, на улице, Растяпа никогда не пыталась взять Севу под руку, а он в кафе не отодвигал для неё стул, не подавал и не принимал пальто. Возможно, таков был стиль, установленный Севдалином, но я предпочитал думать, что они не хотят лишний раз ранить меня, и испытывал противоречивую болезненную благодарность.
Текущие страдания требовали компенсации в ближайшем будущем. Мне предстояло взойти на моральный Эверест и с него рассудить. Через месяц, максимум через два, Сева захочет новую подружку, и Растяпе, очевидно, ничего не останется, как вернуться ко мне. Как быть тогда? Воспалённая гордость говорила, что ни о каком прощении не может быть и речи. Желание обладать Растяпой, ловко маскируясь под житейскую что ли мудрость, возражало: каждый имеет право на ошибку.
Борьба с желанием шла с переменным успехом. Украдкой поглядывая в офисе на бывшую подругу, я пытался вернуться в состояние скептического отношения к её внешности — когда, лёжа на верхней полке купе, мне приходилось уговаривать себя, что Растяпа вроде бы и ничего. Иногда мне это удавалось — на десять-пятнадцать минут. Затем меня снова бросало в страстное нетерпение. Со времени нашей совместной поездки ко мне домой мы оба изменились. Женька стала стильной, сексуальной, уверенной — внешне она почти перестала быть Растяпой — но дело, пожалуй, было не столько в этом. За восемь с небольшим месяцев у нас появился мир на двоих — со своим стилем отношений, совместными привычками и секретами. Задним числом выяснилось, что в нём мне было лучше, чем ощущалось в момент проживания. И вот у меня его отняли — с этим я не мог смириться. Однажды я представил, как Растяпа предлагает Севе спрятаться в «домик», и нервно захохотал. (Кстати, вот ещё одна причина, почему я был уверен в возвращении Растяпы: со мной она была сама собой. Теперь ей, несомненно, приходится притворяться, чтобы выглядеть «девушкой Севдалина» — какой та должна быть в её представлении. С неизбежными промахами и проколами. Долго на такой лаже не протянешь).
Закончился сентябрь. Москву накрыло моросящими дождями. Город погрузился в серую сырость, и стало ещё тоскливей. Вечерами, возвращаясь в общежитие, я выпивал стопку водки и чувствовал, как по телу разливается блаженство — как бывает при утихнувшей зубной боли. Ещё стопка разбавлялась в высоком стакане с кока-колой и потреблялась не спеша, с чувством, толком, расстановкой. (Алкогольный режим продержался почти месяц, пока не начал превращаться в привычку. В какой-то момент я испугался, что так недолго и спиться, и с водкой было покончено). Вытянувшись на кровати и упёршись взглядом в пустоту потолка, я считал до трёх тысяч, иногда до пяти. Рядом на тумбочке лежал лист бумаги, испещрённый чёрточками: посчитанные сотни фиксировались простым карандашом, тысячи — красным. Миллион виделся недостижимым и в общем-то необязательным рубежом. Интерес вызывал лишь один вопрос: в районе какой числовой отметины мне удастся избавиться от Растяпозависимости.
После чисел наступала очередь слов. Я открывал наугад лингвистический словарь и начинал читать, кочуя по словарным ссылкам с Ч на Р, с неё на Е, и так далее — пока от бисерного шрифта не появлялась рябь в глазах. Временами читаемое озвучивалось в голове голосом отца («Разве не здорово, старик?») или профессора Трубадурцева («А знал ли ты, дорогой историк?..»), и тогда факты, которые раньше я счёл бы занятными и не более того, вызывали радость важных открытий. Меня прямо-таки поражало, что в табасаранском языке целых сорок четыре падежа, и восхищало существование класса языков, где для коммуникации используется свист — особенно в горной местности, где крик неизбежно искажается, а свист преодолевает расстояние до пяти километров.
В ход шли и купленные монографии. Одна из них излагала учение Ноама Хомского об универсальной грамматике — я открыл её полистать и неожиданно проглотил без остановки. Эффект от прочитанного был примерно, как у детектива, в котором преступнику под конец удаётся скрыться, что вызывает у читателя жажду продолжения.
Языковое многообразие — лишь видимость (узнал я). На деле все мировые языки сконструированы весьма ограниченным количеством способов. У далёких друг от друга языков есть общие параметры, и наоборот — родственные языки зачастую имеют существенные отличия. Например, у братьев по романской группе итальянского и испанского — разная структура предложения. У итальянского она одинаковая с японским, и при этом строго фиксированная. А у испанского порядок слов в предложении относительно свободный, и это сближает его с неродственным русским. Отсюда делался вывод: языковая способность является для человека врождённой, и, стало быть, грамматические категории содержатся в мозгу изначально, пусть и в самом общем виде. Обнаружить их — и есть задача генеративной (врождённой, универсальной) грамматики.
Отложив книгу, я остаток вечера раздумывал, прав Хомский или нет, и попутно радовался новому увлечению — в нём не было ничего от Растяпы.
Её тайное влияние можно было углядеть разве что в моём горячем желании, чтобы Хомский в своих предположениях сильно ошибся, — желании, возникшем ещё до того, как была перевёрнута последняя страница. Говорят, когда у тебя в руках молоток, всё вокруг напоминает гвозди. Сейчас мне то тут, то там мерещился вызов: я опять срочно нуждался в новой цели. Согласие с положениями генеративной грамматики никак не способствовали её обретению, тогда как попытка разнести авторитетное учение в пух и прах предоставляло неплохую возможность доказать всему миру, что скромный неудачник из общаги — не такой уж и неудачник. На самом деле он — ого-го.
Я был уже достаточно опытным, чтобы не подаваться первому порыву. Прежде чем вступить в заочную битву со всемирно признанным светилом из-за океана, требовалось убедиться, что мои усилия не пропадут даром. При очередном звонке домой я как бы невзначай спросил отца, как современная наука смотрит на интересующий меня предмет, и получил неутешительный ответ: многие лингвисты не разделяют взглядов Ноама Хомского. Науке известны случаи, когда люди, подобно Маугли, выпавшие из человеческого общества, впоследствии так и не сумели заговорить, и где в таком случае были их врождённые грамматические формы? Тем не менее генеративная грамматика открыла новую область исследований, и как научный инструмент, она достойна уважения.
Всё во мне, готовое воспарить для интеллектуального сражения, разом опустилось: предполагаемая точка для приложения усилий испарилась, как одинокая капля воды. Отец же наоборот, поначалу удивившись моему внезапному специфическому интересу, кажется, счёл его косвенным подтверждением того, что всё у меня распрекрасно: нет проблем со здоровьем, едой, крышей над головой, и личная жизнь протекает, как надо. Бодрым заботливым тоном он спросил о Растяпином житье-бытье и передал ей двойной привет, от себя и от мамы (как и во все месяцы после нашего с ней приезда). Я отделался общими фразами «у неё всё хорошо, учится, работает» и, выйдя из переговорного пункта в уличное ненастье, подумал, какая странная, в сущности, штука — слова.
Вот отец: он и не подозревал, что, рассказывая об отношении современной лингвистики к генеративной грамматике, сообщает мне плохую новость. Я же, отвечая на вопрос о Растяпиных делах, использовал все прежние выражения, но прежнее содержание из них исчезло. Их теперь нельзя было назвать ни правдивыми, ни лживыми, или же и правдивыми, и лживыми одновременно — что само по себе необычно. Так какими же они были? Третий вариант: бессмысленными.
Чтение лингвистических книг породило ещё один странный эффект: меня потянуло на место недавнего преступления — в дом потомков академика Вагантова (чувство, в котором трудно было не разглядеть оттенок самоуничижения). Как и договаривались при прощании с юной драматургиней, я позвонил на следующий вечер, сообщил, что со мной всё нормально, и спросил есть ли у неё вопросы по моему портрету для её коллекции. Она ответила: вроде бы нет, отличное получилось пополнение. Мы обменялись словами «До свидания», хотя оба понимали, что правде жизни больше соответствует «Прощайте». В тот момент мне казалось, что с неловким эпизодом моей биографии покончено навсегда. И вот непонятная тяга.