— Замёрзла?
— Н-нет, — ответила она, слегка постукивая зубами от холода. — Чуть-чуть.
Мы выбрались из самой низины и оказались на открытом месте, на самом ветру — он дул в лицо, расстреливая снежными хлопьями, которые липли к одежде и вовсе не казались мягкими и пушистыми, как бывает обычно. Начинало темнеть. За час мы прошли километра три, и я с преувеличенной бодростью констатировал: ну вот, половину уже одолели.
— Только половину? — протянула Растяпа разочарованно, но тут же взяла себя в руки и заговорила с преувеличенной бодростью: — Придумала: давай идти задом наперёд.
— Упадёшь, — предупредил я.
Она и вправду чуть не упала — ноги поехали вперёд. Мне пришлось сделать рывок вперёд и удержать её, но спасительное действие имело свою цену — ремень оторвался от сумки, и теперь её предстояло нести за ручку.
Дорога повернула направо, на какое-то время скрыв нас от основных ударов ветра. Слева начались пятиэтажные жилые дома, справа, по-прежнему, — клумбы и лощины долины Роз. Прошли знаковые места моего детства — ближайший к дому кинотеатр, чуть позже — карусельные аттракционы. На другой стороне улицы я мимоходом отметил дом Иветты, вспомнил оба своих посольства и почти без интереса подумал: как там сейчас у математички с Ваничкиным?
Непредсказуемо захотелось есть. Мы недавно перекусили в поезде, и чувству голода, казалось, взяться неоткуда. Его разрастание походило на взрыв в замедленной съёмке — с очень условной постепенностью. Только что — почти незаметное посасывание в желудке, и вот оно уже стремительно проникает во все закоулки тела. Я оглянуться не успел, как уже был готов проглотить слона.
Далее спокойный участок закончился. Дорога, постепенно сворачивая влево, пошла дугой вверх. Жилые дома отступили от проезжей части вглубь квартала, уступая место большому, на несколько дворов, скверу с дорожками, скамейками и детской площадкой. С другого бока в десяти шагах от тротуара начинался крутой спуск по склону. Мы вновь оказались на открытом возвышении. Порывы ветра не заставили себя ждать: они приветствовали нас, как потерявшуюся и вновь обнаруженную дичь — колотя в лицо снегом, проникая в рукава и за пазуху. При остановках вспотевшая спина сразу начинала стынуть. Растяпе, по-видимому, было не слаще.
— Д-д-давай п-п-погреемся, — предложила она.
Её белые пушистые ресницы стали ещё гуще.
— Д-д-давай. А к-как?
— С-с-спрячемся в д-домик.
Растяпа привстала на цыпочки и обхватила мои плечи. Я слегка согнул ноги и обнял её за талию. Наши капюшоны сомкнулись. Внутри «домика» царила темень — я не видел Растяпиного лица, но чувствовал её дыхание. Мы соприкоснулись холодными носами и синхронно хихикнули.
Я подумал: до чего нелепо мы, наверное, смотримся!.. Этот мысленный взгляд со стороны на две прижавшиеся друг к другу фигуры, всё прояснил и всё изменил. Внезапно меня накрыло волной нежности. В огромном, занесённом снегами мире — не столько понял, сколько увидел я — ближе Растяпы у меня почти никого нет, и сам я мало кому, кроме неё, нужен. Она последовала за мной в пургу-метель, хотя могла остаться в Москве и сейчас сидела бы в тепле — пила бы горячий чай с бутербродами и горя б не знала. Последовала и не похоже, что жалеет о своём решении — не ноет, не раздражается, пытается помочь. Куда бы ни забросила нас с ней жизнь, она готова идти рядом без жалоб и упрёков — и это одно из самых главных знаний, которые мне следовало получить на своём веку, важней истории, юриспруденции и других наук.
— Ж-ж-женька, — громко прошептал я, — я те-те-тебя х-х-хочу.
Молчание.
— Р-рас-т-тяпкин?
— Аг-г-га, — ответила темнота её голосом, — п-по-пора.
До конца пути мы ещё несколько раз прятались в «домик» и предавались разврату, соприкасаясь стылыми губами. Подмороженные поцелуи не добавляли сил, но создавали видимость веселья и таинственным образом сокращали время пути, делая его менее заметным.
Сил, впрочем, хватило, чтобы, окончательно продрогнув и сильно устав, добрести до дома. Перед входом в подъезд мы ликующе обнялись — как отважные покорители ледяной пустыни, которые наконец-то достигли Северного полюса, где теперь могут согреться и поесть.
Я предупредил родителей, что приеду с другом, но не уточнил, с кем именно. Они полагали, что другом окажется парень, и появление Растяпы повергло их в радостный ступор.
— Ну, наконе-е.., — воскликнула мать, распахивая дверь, и запнулась.
— Вот и мы, — сказал я.
Мама всплеснула руками:
— Кто это у нас такой замёрзший-замёрзший? Лапонька моя, проходи, проходи скорее! Ах, ты моя бедная! — она схватила Растяпу за руки, втягивая её в прихожую, и тут же обернулась назад: — Илья, Илья, смотри, кого сын привёз!
Появился отец. Он тоже приятно изумился и попенял мне: мог бы и сказать, что приеду с девушкой — они с мамой накрыли бы стол не на кухне, а по-праздничному — в гостиной. Я помог Растяпе извлечься из куртки и по-хозяйски стянул с её ног выпендрёжные коричневые сапоги — из-за голенищ на пол посыпался смятый снег.
На кухне было до истомы тепло. Мама начала раскладывать по тарелкам горячее. Мы с Растяпой уселись друг напротив друга, боком к окну, и оба уставились на улицу, где продолжалась метель. Из дома она выглядела красивой.
Началось застолье. Мы ели, пили, рассказывали, как добирались от вокзала, отвечали на расспросы о московских делах и постепенно оттаивали. Когда нам случалось встретиться взглядами, губы сами собой расплывались в блаженных улыбках — в подтверждении того, что злоключения пути закончились, и впереди — только хорошее и приятное. Под столом наши ноги пересеклись и плотно прижались друг к другу, словно решили никогда не расставаться. В какой-то момент я обратил внимание на изменение в Растяпином лице. Оно оставалось прежним и всё же воспринималось иначе: в обновлённой версии это было лицо милого, милого, родного человека — с остреньким носиком и слегка оттопыренными ушами. Так на него теперь и следовало смотреть: какая есть, такая есть — моя.
После того, как Растяпа удалилась отогреваться в горячей ванне, я спросил родителей: как они тут без меня? И сразу же выплыло: трещина в их отношениях за время моего пребывания в Москве стала ещё шире. Теперь их разделяло и мировоззренческое несогласие.
Отец начал каждое воскресенье ходить в церковь, выстаивать службы, соблюдать посты и молиться дома — утром и вечером удаляясь в мою комнату. Мама оценивала произошедшую с ним перемену цитатой из Ильфа и Петрова: отца «охмурили ксёндзы». Она с пониманием относилась к религии в необременительных дозах культурной традиции — вроде покраски яиц и печения куличей на Пасху. Отец, по её воззрениям, далеко вышел за рамки нормы.
Мой миротворческий призыв «Ну, и что такого? Относись к этому, как к хобби!» её раздосадовал. В деле вразумления номинального главы семьи мать рассчитывала на мою поддержку и проявление пацифизма сочла неуместным.
— Ну, вот ещё один! — от негодования она даже слегка подпрыгнула на табурете. — Родной отец умом тронулся, а ему хоть бы что!..
— Зачем ты так говоришь? — возразил я. — Ничего он не тронулся!
— Уж лучше бы тронулся, — отмахнулась мать. — Ты что не понимаешь? Он просто махнул рукой на себя!
В отцовской религиозности она видела инфантильный протест обиженного человека, оттеснённого на социальную обочину, и своего рода духовный алкоголизм — попытку отгородиться от действительности и жить в обособленном мире. Больше всего её раздражало нежелание отца признать, что он ведёт себя не по-мужски: не борется с обстоятельствами, не пытается найти себя в новых условиях, боится начать всё с самого начала в какой-нибудь другой области — как это сделала она.
Мамины нападки отец выслушивал со знакомой терпеливой улыбкой и лишь возразил, что не всё можно объяснить психологически — например, законы физики или таблицу Менделеева. А Бог как Сверх-Реальность тем более не зависит от нашего мнения. Чтобы признать Его существование не обязательна высокая или низкая зарплата — нужно всего лишь смелость и немного размышлений.