Всё это, конечно, с позволения его светлости генерал-губернатора. Тот отбыл на отдых и дал полнейший карт-бланш на мою деятельность.
«Смотри мне, Виктор Георгиевич, – сказал он, отъезжая на вокзал. – Как бы не вышло в Москве в моё отсутствие какого качества».
Я его, конечно, заверил, что не допущу «качества». Но, по правде говоря, я был бы и рад, случись хоть что-нибудь. Гложет меня здесь тоска болотная. Ощущаю, как сам погружаюсь в этот обуявший всех предсмертный сон. Будто я лягушка, барахтающаяся в ведре и не понимающая ещё, что басня лжёт и молоко под моими лапками никогда не превратится в масло.
И как вы думаете благодарит меня Москва за такие, безусловно, благие свершения? Молчаливое презрение! Неисполнение постановлений. Удивлённые взгляды. Шёпот за спиной.
Хорошо хоть весна пришла и всё преобразила. Грязные улицы укутались в изумруд распустившихся лип и рябин. Покосившиеся здания спрятались за душистые шары сирени и белые облака черёмухи. Зловоние канав уступило место карамельному аромату цветов и свежести молодой травы. Грязь повсеместно подсохла. Пустынные склоны заросли зеленью. Топкие берега рек укрылись шапками плакучих ив. Как горит, как сияет в лучах майского солнца золото куполов! Как радуют душу поутру ликующие переливы бесчисленных колоколен! Как сладко поют в ветвях птицы! Знаете, а весной в этом городе очень даже можно жить!
С любовью, ваш П.
* * *
Когда князь Поль Бобоедов покидал «апартаменты на Мясницкой» – а именно так он называл тот меблированный клоповник, который снимал в доходном доме, – нагретая майским солнцем Москва уже погружалась в сумерки.
Если бы именитые предки князя узрели наследника в тот момент, чего бы они точно не сделали, так это не попадали бы от радости с пушистых облаков.
В руке последний представитель фамилии нёс саквояж, в котором с запасом умещалось то последнее, что осталось от накопленных веками богатств. Может, поэтому Поль и предпочитал не думать о длинной очереди предшественников, которая выстроится к нему с претензиями, вздумай он сыграть в ящик.
Князь оставил за спиной тёмную пасть поросшего бурьяном переулка, переступил через труп кошки, от которого за зиму остался только вшивый скелетик, и вышел на Лубянку. Площадь благоухала так, что правый глаз князя заслезился, а левый задёргался.
Экипажи всех пошибов облепили периметр. Лихачи в ливреях брезгливо поглядывали то на опухших ванек, то на водовозов, присосавшихся к центральному фонтану. Из-под его чаши боязливо выглядывали голозадые каменные амурчики. И казалось, что не одухотворённый гений архитектора загнал их туда, а окружившая – и с бог весть какими намерениями – бородатая, матерящаяся и не очень трезвая толпа. Вокруг этого драматического действа шныряла публика, равнодушная к страданиям каменных человечков, но с интересом поглядывающая на пухлый саквояж. Князь прижал его покрепче к груди и направился к первой же пролётке.
В ней восседал косматый мужик в изжёванном цилиндре с кокардою. Как только мужик заметил Поля, он блеснул из-под козырька мутными глазами и гаркнул: «Ага!» Князь не понял, что значит это «ага», но вздрогнул и попятился, выталкиваемый облаком почти осязаемого лукового перегара. Косматый с необычайной для его комплекции лёгкостью выпрыгнул, схватил князя за плечи, и через мгновение Поль, сам не понимая как, сидел уже в пролётке.
– Свезём, барин! Ух, свезём! – взревел извозчик, запрыгнул на козлы, хлестанул кобылу по рёбрам и причмокнул. – Н-н-н-н-о! Пошла, родимая!
Лошадка заржала, замотала головой, но тронулась.
– В Грузины, – уточнил князь дрогнувшим голосом.
– Целковый! – уточнил мужик.
Князь стиснул зубы от жадности, но торговаться в его ситуации было смешно и даже низко. Повозка заскрипела, дёрнулась и, подпрыгивая на ухабах, покатилась в сторону Театрального проезда.
– Матвей! – сказал извозчик куда-то в темноту перед собой.
Представляется – понял князь:
– Поль.
Мужик обернулся и смерил пассажира подозрительным взглядом:
– Жид, штоль?
– Помилуйте, с чего же сразу жид? Имя на французский манер.
– Ах ты ж! Тпру! – взревел косматый, выправляя повозку, которая чуть не налетела на встречный экипаж. В нём гоготала и размахивала бутылками подвыпившая компания. Князь испытал жгучую ностальгию по своей прошлой беззаботной жизни.
– Аглицкое, говоришь?
Князю потребовалось время, чтобы понять, о чём спрашивает извозчик:
– А, имя? Поль. Французское. Бабка настояла.
– Благородие, значит?
– Да, – отчего-то смутился Поль, – самый что ни на есть.
Мужик погрозил Полю шершавым пальцем и залился сиплым, похожим на свист самовара, смехом.
Свернули в какой-то переулок. Не то чтобы князь хорошо представлял себе дорогу, но поворот показался ему вовсе не обязательным.
– Увязнем, – сообщил мужик.
– Увязнем… – согласился князь, поняв, что это именно то, чего мужик и пытался избежать, свернув с заболоченной Поварской.
Пролётка нырнула в темноту и замедлила ход. Князь вжался в сиденье. Вокруг, как назло, не было ни души.
– Слыхали, барин? Скоро брату вашему каюк, – сказал извозчик нараспев.
– Какой такой каюк?
– Говорят, прознал царь-батюшка, что помещики крестьян обманули. Землю не отдали. Государь разгневался и разрешил земли брать, скока хошь, мужикам жить в усадьбах, жениться на барынях, а господ на фонарях вешать.
– Что-то ты, братец, заврался, – ответил князь, и голос его предательски взвился в сопрано. – Где ж они тебе в усадьбах столько фонарей найдут?
– И то верно, барин! И то верно, – расхохотался Матвей.
В середине переулка сделалось совсем темно.
– Чего в сундучке-то везёшь, вашество?
«Вот так вот просто спросил, – подумал князь. – Завёз в безлюдное место и спросил. Не зря говорят: простота хуже воровства. А тут и то и другое сразу. Пришьёт он меня. И глазом не моргнёт».
– Деньги! – выпалил Поль, и во рту от собственного безрассудства у него пересохло.
Матвей дёрнул вожжи, и пролётка остановилась.
Он обернулся, осмотрел князя с ног до головы хмельными глазами, пошевелил усами, подёргал лопатой бороды, потом морщины на лбу извозчика разгладились, уголки рта поползли вверх, и он хрипло расхохотался.
– Шутить изволишь! У тебя, поди, и портков-то запасных нет.
Матвей хлестнул кобылку. Та встрепенулась, прижала уши и тронулась. Вскоре переулок кончился, они выехали на освещённую узкую улицу.
По лбу князя катились крупные капли пота.
«Пронесло, – думал он. – Ворочусь, непременно поставлю свечу Иверской, непременно».
Он испытал вселенскую благодарность к этому мужику, просто за то, что тот не убил его и не оставил коченеть в сыром переулке. Князь даже почувствовал ту самую мистическую силу русского народа, о которой так любили размышлять русские писатели. Но пока никто из них не смог подобрать правильных слов – всё выходила какая-то вымученная пошлость.
– Эх, барин, в рот тебе малина! – крикнул Матвей и завёл невыносимо грустную песню. В ней лирический герой обращался к некой Маньке. Ясно из песни было то, что жизнь простого народа полна суровых лишений и первобытного ужаса. А вот совершенно неясно было то, кем эта Манька лирическому герою приходится. Из каких-то строк можно было заключить, что речь идёт о лошади. Из каких-то – что о матери, жене или даже дочери.
Князь припомнил историю о греческой нимфе Ио, которую Зевс превратил в корову, чтобы сокрыть их роковую связь, и ещё раз убедился, что русский мужик по сути своей остался глубоко обманувшимся язычником. Причём именно факт этого самообмана – о котором мужик, конечно же, догадывается, – и является источником его непоколебимой веры.
Но песня была хорошая, искренняя.
Вот уже и Живодёрка.
Улица встретила их непроглядной тьмой, глухими заборами и кислой вонью винных погребов. Кобыла вжала голову и поплелась мелким шагом. Даже Матвей примолк и осунулся.