Пол церкви устилали птичий помет, битые стекла и деревянная труха. Вороненок деловито порылся там, для порядка постучал клювом по полусгнившей деревяшке, порыхлил ногами землю – ничего интересного! Отряхнувшись от пыли, он с достоинством вышел из церкви. Его спугнула девчонка в съехавшей с головы неумело повязанной косынке. Девчонка, испугавшись и закричав не хуже птенца, бросилась в глубь церкви, оглядываясь и ища взглядом, куда бы повесить вышитый крестиком платок. Она, оставив его на каком-то крюке, выскочила наружу и, не разбирая дороги, через лопухи и крапиву побежала к стоящей поодаль бабке с клюкой.
Когда они удалились и голоса их затихли, прилетели те, кто кормил вороненка. Один нес в когтях теплую крысу с раскачивающимся на ветру хвостом, другой – жабу, холодную. Затем взрослые птицы улетели, и это означало, что воронята должны учиться жить в одиночестве.
…И вороненок стал вороном, и научился жить один в лесу, вдали от людей, одинаково не доверяя и презирая и тех, кто был крупнее, и тех, кто мельче его.
А более чем через год, когда деревья в лесу растворились в молочно-белом тумане, поглощающем и снег, и землю; когда морозы лютовали только по ночам, а днем ослепляли холодное солнце и сверкающий снег, ворон стал летать не один. Как и он, лесная птица, черная-пречерная, она летала одна, но она была не такая, как все.
Вместе они парили над полянами и озерами, скованными снегом и льдом; над притихшими, с выстуженными трубами и печками, деревнями, к которым не вилась ни одна тропинка. Это была царственная пустота; все небо и безмолвная земля – его, и еще ее. Здесь только воздушные струи обтекали крылья птиц, и нет в замерзшем воздухе никого живого, даже серокрылой вороны, улетевшей поближе к городу… Хотя, нет: там, внизу, из сугроба выглянула мышка с коротким хвостиком.
Птицы, насытившись и, ощущая тепло где-то глубоко внутри себя, сидели на поваленном дереве недалеко дороги. Эту мышь заметил ворон. Он упал на нее сверху, не дав юркнуть в снег. И если его подруга, умиротворенная, дремала, осыпаемая снежной крупой, то ворон ощущал необыкновенный прилив бодрости. Он походил по краю коряги, взлетел невысоко, и, совершив крутой вираж, присел рядом с полуспящей подругой, распушив перья от важности. Потом ворон, не дождавшись должного внимания, разбежался, взмыл вверх и уже собирался пролететь совсем рядом с ней, чтобы заметила.
– Черт! – в сердцах Витек ударил по тормозам, когда на бегу его «Жигуль» содрогнулся на обледенелом тракте от удара и вскрика птицы. – Хорошо, что обошлось, – он придирчиво разглядывал лобовое стекло.
Снега в эту зиму выпало уж больно много.
У бабушки в деревне
Медленно подползала осень. Просто солнце, обходя деревню, с каждым днем опускалось все ниже и ниже, и длинные утренние тени лежали теперь почти до полудня. Со слабым шелестом под сухими солнечными лучами падали на пожухлую траву желтые и красные листья, а в пышных кронах яблонь пестрели круглые теплые яблоки. Разрушающие душную тишину дня редкие детские крики да беззаботный всплеск воды только усиливали чувство обреченной неустойчивости. Быстро наступал вечер, выползали сырые холодные тени, и уходящее солнце вело послушную природу по годовому кругу.
Но лето все не отступало, и как затянувшаяся бессонница, изматывающий угар, каждый новый день бездушно жалил лучами омертвевшую землю. И вот однажды ночное небо, пересыпанное столькими яркими и крупными звездами, что некоторые из них слетали и безвестно гасли, затянулось низкими разодранными тучами. Они, сталкиваясь между собой, грохотали, раскалывая небо желтыми электрическими молниями, и вскоре набухшие небеса разрыдались дождем. Он шел три дня – слепой, монотонный… А когда иссяк, стало ясно: лето прошло.
Тогда уехали все, и последними – Маринкины двоюродные сестры. Они еще с утра принялись веселиться: скакать козами, гоготать и петь дурными голосами. Маринка бегала за ними и все то же повторяла, но как же ей было нестерпимо грустно! А когда девочки играли в прятки и водила местная Люська; когда Маринка выскакивала из своего убежища и летела через порыжевший луг, и травинки жесткими метелками стегали загорелые икры, стучали по голенищам резиновых сапог; когда толстая невысокая Люська не могла догнать ее, от чего ей приходилось водить в четвертый раз, как тогда тоскливо было Маринке!.. Вот сейчас, еще скорее, чем мгновение назад, бабушка позовет их обедать, а затем тетя Вера с девочками уедут, и Маринка останется одна.
Девочка спряталась за кустом сирени в заросшей канаве, прорытой вдоль реки. Когда-то здесь ждали немцев и перекопали весь берег, да так и не засыпали. Но немцы, слава богу, как и татары, сюда не сунулись. Впрочем, сюда боялись соваться не только татары: за все лето один только раз, на Троицу, заехал из-за леса на своем тракторе Петя, но, погуляв изрядно, на обратном пути сшиб две сосны и, вылетев из кабины, проспал безмятежно под бледным северным небом до самого рассвета.
Зато над деревней каждый день после полудня, отчаянно тарахтя, раскинув свои широкие и прямые, как бревна, крылья, низко пролетал четырехкрылый самолет. появляясь из-за леса, он за ним и исчезал, медленно и тяжело пролетев над деревней. А вечерами, как тихий ангел, парил над бабушкиным домом белый аист. Он, едва взмахивая большими крылами, спускался, скользя по воздуху, к низкому противоположному берегу. Там, посреди поляны, высится остов дерева. Аист, поджав ногу и устроившись поудобнее на одной из его пологих ветвей, закрывает свои круглые черные глаза и засыпает.
Перед сном Маринка подходит к окну и подолгу смотрит на величавую красноногую птицу. Сейчас Маринка сидит в канаве и, обхватив коленки, смотрит на реку. В продолжение ее взгляда на дуге травинки раскачивается над бездной реки тонконогий паучок; сквозь заросли клевера и осоки, подымающихся выше глаз, проглядывает русло еще одной реки, огибающей поле со стогами.
И там, где одна река вбегает в другую, берег взмывает вверх так круто, что разорвался зеленый дерн, обнажив ржаво-красные песчаные скалы, подбросив к облакам лес, раскатав по бревнышку стоявшую здесь когда-то деревянную крепость. Во всяком случае, так говорила не только бабушка: что она была, эта крепость, и жили там, в домах с резными ставенками, люди, и в сумеречном хлеву мычала скотина, и скрипели ворота, и, стуча когтями по дощатым мостовым, бегали безродные шавки, кукарекали во дворах петухи, и поворачивался ворот колодца, и в деревянное ведерко с плеском наливалась вода.
И, отпев в церкви покойника, грустная процессия, неслышно ступая лаптями, уходила на погост, чтобы навсегда упрятать его от глаз. И варилась хмельная брага, и прилюдно невесту целовал в уста жених, исколов ее зардевшиеся щеки пробивающейся клочьями молодой щетиной – и все это поглотил мох, наглухо законопатив все щели в земле.
Но где еще угадывались очертания жилищ, кукушкины слезки роняли свои сухие круглые зернышки, и папоротник, никогда не цветущий, корнями крошил уходящие вглубь камни, и бровастые совы, хлопая желтыми глазами, прятались среди перевитых хмелем лап елей. Только и остались от той жизни, что бесформенная сипло дудевшая глиняная свистулька, найденная Маринкой в речном песке, да застрявший в ивняке после половодья остов маковки церкви, пущенной откуда-то в революционных 1920-х годах вниз по течению и нашедший в прибрежных кустах свое пристанище.
Кусок леса в этом месте назывался Городок, а люди ушли выше по реке, и их село было когда-то таким большим, что кто-то, упершись в землю покрепче ногами в небеленых портах и, раскинув, что есть мочи, руки, восхищенно выдохнул: «Селище!». И этот кто-то, глядя на дома в Маринкиной деревне, крепче которых не было на всем белом свете, то есть ни за десять верст, ни за двадцать, ни даже за сорок, потрясая кулачищами, радостно сказал: «Дворищи!».
Так и глядели друг на друга через реку Селище с Дворищами, укрытые спускавшимся с холмов лесом, и казалось, не будет ему конца – как и не будет иной жизни. Но это обман, как трава над головой, и в ту, другую, жизнь уедут сегодня надоедливо радостные Маринкины сестры.