Литмир - Электронная Библиотека

Я затихла и стала дохлой мухой для бабки – без мыслей, без дыхания. Голова бабки встала «на место» – резко вперёд и не сводила глаз со старой семейной фотографии цвета сепии, где она с Людмилой Анатольевной не примерно моего возраста и множеством потерянных имён в платьях, обжигаемых солнцем, дурачатся на фоне аутентичных избушек – деревенская глубинка. Сотрясаются косы, как седые реки под луной, невесомые, как древние лучи, что расползаются по сепии. Я крадусь на балкон, пока бабка не чувствует реальности – в голове восстала деревня, где до конца не прогорела юность бабули. А Людмила Анатольевна, весёлая, как подсолнух, ещё в проекте не держала никаких внуков, душой оплетала фотокамеру, что сквозь годы утягивает в неведомую глубинку, транквилизирует беспокойный разум бабули, а грохот на балконе мало кому интересен.

***

Школьная учёба отгородила меня от основной части квартиры. Бабка плодила квартирную труху – сушёных пауков, газетки, и согласилась отдать балкон, чтоб спасти своё хобби. Я подпрыгиваю, а Камыш замирает в старом пустующем кашпо, когда бабка ломится в форточку. Кот ходит по балконным рамам от соседей и обратно. В неизвестной локации находится его лоток. но кот непостижимо справляет свои нужды без следов… Я, ещё тише, чем он, живу на утеплённом балкончике, учусь и прячу кота от бдительных глаз бабули. Отселиться на свисающий полуостров казалось естественным решением, хотя бабуля время от времени грозилась снести балкон. Однако, на этот всплеск находился контраргумент: на демонтаж нужны деньги, которые жалко. Она боится, как бы ей не пришлось умереть на балконе – в таком грязном месте при параде, в марлёвках, достойными пышного погребения. Солнечные ослепляли её, когда бабуля развешивала свои сокровища – марлёвки. Она щурилась, примериваясь, куда лучше упасть, чтоб не сломаться на двое. Некоторые марлёвки успели пожелтеть, что подчёркивало стабильность помешательства бабули. Со среды на пятницу выстирывалось ценное имущество. Нередко завешивался марлёвками весь белый свет – марлёвкам мало балкона: они досушивались на раскладной сушилке в лапах затхлости квартиры. Приходилось часами существовать в неподвижном мире, в выстиранной сталактитовой роще марлёвок. Я часто путала шорох марлёвок с бабушкиным шёпотом. Её голос выгорел во мраке. Остались только недовольные скрипы через хобот, который вырисовывался в моей голове. Иное происхождение звуков не объяснить. Глаза бабули, как выцветшие пруды, таили недомолвки, а вместо зрачков трепыхалась моль на каждый мой вопрос.

***

Мне неполные пятнадцать… Скоро возраст сменится только в учётной карточке у инспектора ПДН. Год без происшествий! Моё относительное спокойствие стало небольшим подарком для усталого инспектора Ивана Петровича, чьими заботами я исправно доставлялась к тюлям, плиссированной бабуле. Мои побеги из дома и ночёвки на лавках закончили своё существование. Былых сил нарушать закон нет. Я одомашнилась, хоть меньше выть не стала. Наверняка бабка что-то подливает… Это мучило. Остаётся грустить на утеплённом балконе вместо праздничного торта. Завтра снова школа, где крутится мир по живым законом, ступеньки полируются смехом, переливы голосов вьются неугомонно, можно узнать кого-то знакомого…

Глава 2. Школа.

Партизанск – небольшой городок, где затеряться – великое достижение. Иногда мне кажется, я проплываю, а не проживаю, мимо смотрю, как взрослеет моё окружение, а я таю от неопределённости моей судьбы. Что со мной будет? Я стараюсь влиться в школьную жизнь, напитаться её шумом и движением, попрощаться с застойной тишиной. Хочу смерч. Но меня сносит нечто иное – в квартире. Там засасывающие координаты моих мучений. И когда я выхожу, часть моего разума остаётся дома и, как фантом, выгорает от стонов бабули, раскачиваясь напротив неё. Я даже на улице слышу нечто похожее на скрип старого дивана, которым пропиталось всё моё сознание. Это аэродром, откуда взлетает смерть. На диване вроде умер дедушка. Что ж это такое?! Бабуля лежит на диване, чтит память деда. Не знаю, что у неё в голове, но не в моих силах вернуть её к разуму.

Страхи выворачиваются на меня по ночам – бабка не спит, бродит. Её туманная фигура отражается известковым налётом на пыльном окне, иногда до утра. Я моргаю – она бесшумно растворяется в воздухе. Я внушаю себе, что я одна. Запах валерианы глушит меня. Я вырубаюсь, но издалека слышу скрипы и хрипы. Она подходит ко мне, нависает и дышит, как вентилятор, чьи острые лопасти срезают с моих век ресницы. Чего она хочет? Полагаю, она мне завидует. Мой юный возраст – мешает бабке спать. Я должна забыть свой голос и желания. Видимо, в пятнадцать, люди только что и делают – доживают свой век. А когда я жила? Моя задача – не доставлять хлопот до выпускного класса, иначе я останусь без балкона.

Я влетала во все школьные мероприятия по своей инициативе, силы черпала из страхов. Мокрой тряпкой меня хлестала мысль, что я останусь с бабкой наедине дольше необходимого. Я боялась, что это заразно, что мне непроизвольно захочется унаследовать диван, что я нечаянно прилягу и взлечу. Я мчалась в школу, как на плот, который вынет меня к твёрдому берегу. Скомканный диван совершенно не прельщал. Когда я ложилась на этого верблюда, меня подкидывало. Чувство, что кто-то пинает спину, нечто живое, а не старые пружины. Что-то душное заперто в старом диване. И оно рвётся. Скрипы становились громче, будто за мной ходили. Иногда бабуля замирала, а диван скрипел. Мне надоело разгадывать эти ужасы. Я старалась находиться реже дома. Я терпела. Домучиться бы с такой житухой!

По мере моего усиленного взросления под тяжестью ужасов, мои чувства неумолимо искажались. Я не понимала, что это любовь или одержимость. Я заболела Пашкой. Он стал выпуклым в моём сознании. Кто он? Маячок надежды или беспринципный падальщик? Скрип дивана доносится тише, когда Пашка говорит со мной. Обычно он кричит мне: «Глаза разуй!». Но и этого достаточно, чтоб разогнать скрипы в моём сознании.

Наступали мгновения, когда я бредила Пашей. Я видела его лицо повсюду: в чашке чая, на камнях, мерещился его голос. Пожар охватывал моё сердце. Я оборачивалась. Мираж. Пашка сейчас далеко. Выбросить его из головы казалось преступлением против любви, даже облака напоминали о Пашке. Я ловила его взгляд – он думал о своём. В эти моменты казалось, что я подглядываю за чужими снами. Мои размышления поросли тиной… Подозреваю, это налёт сумасшествия. Обуздать меня могли лишь бабкины скрипы. Я боялась их больше, нежели своего омута. На дне колыхалось свечение, и я стремилась к нему, без воздуха, сквозь толщу преград. Бабуля, сепсис, цеце и болезненный пот под одеялом ночью. Пригласить Пашку к себе – идея вонзилась так остро, что я не чувствовала осколков отвержения с его стороны. Это даже бодрило. Иногда мне казалось, что на узорчатых обоях проступает лицо Пашки. Я радовалась! А бабка пристраивалась рядом и гладила ладошкой выпуклую стенку. Она видела нечто своё…

Иногда я забывала покушать… С болезненной вовлеченностью в любовь я живу и отбрасываю мелочи жизни ради новой встречи с Пашей. Я прознала, что он записался на облагораживание школьной территории, чтоб замазать свои прогулы. Это шанс! Теперь мне оставалось подсуетиться. Я прогуляла геометрию, чтоб обоснованно присоединиться к Пашке. Он неподалёку копал клумбу, а я красила бордюр, удерживая образ Паши намного твёрже, нежели красильную кисть. Несколько раз она шмякнулась.

Сердце моё заходилось в тоске, потому что Пашка меня не замечает. Он редко, будто по миллиметрам поднимает свой взгляд на меня, полный изгоняющих посылов. Пашка гонял на велосипеде ежедневно и даже по ночам – несомненно, в остром приступе клаустрофобии, доигрывая последние деньки детства, будто завтра он не станет взрослым – а превратиться в сияющий эмбрион с единственными перспективами в жизни: пелёнки и школа. А по мне он – вредная креветка, отшучивается. Меня охлаждала от влечения к Паше тоска по отцу и матери – две тоски пилили мою психику. Я разлеталась в слёзы по ночам от истерик. Стёкла на балконе резонировали от моих всхлипов. Я познакомилась с Пашкой лет восемь назад на детской площадке. Я упала и разбила коленку, а он, весь гордый собой, залепил моё ранение обслюнявленным подорожником и подарил обгрызенного пластикового мишку с шариком пенопласта вместо головы. Даже не знаю, что меня поразило больше – «лечение» или «подарок». Мир, казалось, держался на нашей детской связи. Эти впечатления запомнились мне робкой дружбой. Мы потерялись на время. Я кочевала по квартирам, то с отцом, то с матерью, пока они искали любовь. Затем меня зашвырнули к бабке доживать юность, поскольку я взрослая уже и все «понимаю». Я хранила верность своим первым впечатлениям, а сложности адаптации к новому житию с бабулей только укрепляли мою верность. Паша отвык от меня, но так и остался якорем, на который я осела, как моллюск, от безысходности, потому что память моя меня пугала. Я помнила месяцы пустоты. Спроси, что происходило – не помню. Скрипы в квартире стали одушевлёнными. Я не понимаю, кто вдохнул жизнь в зловещие стоны и, что побуждало меня терпеть пинки от дивана. Я сомневаюсь, вижу именно то, что существует. Я понимала, что до конца начисления опекунских мне предстоит жить именно с таким виденьем, а мои детские впечатления были последними, незамутнёнными, которые не исказились от депрессий и сомнений в собственном рассудке.

4
{"b":"910104","o":1}