Если же рассматривать этот вопрос с этической стороны, то мог бы признать правомерность Вашего запрета на цитирование их лишь в том случае, когда бы я собирался приводить откровения интимного свойства или Ваши оценки собственного творчества.
Я же собирался приводить отдельные Ваши высказывания, характеризующие мое творчество и творчество других литераторов. Все эти оценки свидетельствовали бы о Вашем высоком требовании к литературе, демонстрировали бы Ваш точный вкус и глубину Ваших познаний.
Но поскольку такое мое намерение неожиданно для меня вызвало Ваше крайнее раздражение и протест, приобретающий характер публичного скандала, то хочу сообщить Вам, что я отказываюсь, по крайней мере в обозримом будущем, от завершения своих литературных мемуаров о 60-80-х годах; в любом случае отказываюсь (если что и напишу) от публикации Ваших писем.
Ст. Куняев.
* * *
Однако оскорбления с её стороны были столь сильны и ядовиты, что я всё-таки через некоторое время опубликовал в газете “День” (не хотелось втягивать в эту полемику “Наш современник”) у своего друга Александра Проханова ответ Глушковой на серию её статей в “Молодой гвардии”. Думал, что на этом всё будет кончено. Мы — квиты. Ан нет… Русские люди, к сожалению, тоже заразились в эпоху демократии вирусом авантюризма, корью публичных скандалов, зудом бесчестия, и для многих из нас перестала быть зазорной пословица “ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца”… Александр Проханов, главный идеолог русской патриотической прессы, дерзко и сознательно принял законы западной журналистики, гласящие о том, что “хорошие новости неинтересны”. Ради продолжения нашей войны он дал возможность Глушковой повторить в газете “День” еще раз все её вымыслы, уже изложенные в “Молодой гвардии”.
Открывать “второй фронт” у меня не было ни сил, ни желания, и я ограничился тем, что, завершая эту драму, послал Проханову частное письмо:
Дорогой Саша!
Долго я ломал голову: почему ты поступил именно так. Ведь можно было своею собственной рукой вычеркнуть штук двадцать прямых оскорблений, которыми нашпигованы две её “простыни”. Ну, к примеру, одно лишь “есениновед в штатском” чего стоит! Однако ты не сделал этого, ты пошел на самый крайний вариант, хотя, конечно же, многое из того, что написала она, тебе — умному человеку, должно было показаться абсурдом. Но ты этот абсурд — благословил… Почему? Постепенно до меня дошел смысл происшедшего. Ты предпочел сыграть свою игру: чем больше клеветы, обидных оскорблений, шизофренической ярости выплеснулось с пера Т. М. — тем соблазнительнее тебе показалась интрига, тем сильнее сжималась пружина пятиактной трагедии наших взаимоотношений, тем крупнее и значительнее вырисовывалась в постановке твоя роль как режиссера в сравнении с нами — двумя актерами, не ведавшими, чем и как закончится пьеса, где развязка, каков будет финал…
И только тогда, когда ты по телефону сказал мне, что будешь писать сцену заключительного акта (“феномен Ст. Куняева” или что-то вроде этого), я все понял…
Ну, по-своему, с точки зрения режиссуры современной политики литературной “игры — борьбы”, ты, может быть, и прав. Соблазнительно разыграть (подобно Кургиняну) такой спектакль, тем более, когда талантливые и возбужденные актеры лезут сами на сцену… От этого роль режиссера и самого театра только выигрывает… Но есть в этом плане и что-то похожее на невосполнимый проигрыш. Ты сказал мне по телефону, что я сделал ошибку, опубликовав ответ Т. М. Я так не считаю. Мне, публичному человеку, нужно было объясниться перед будущим, объяснить всем — какой тип человека она представляет. Я это сделал — и не жалею. Другого выхода у меня не было… В чем же ошибся ты? Ты разорвал не союзнические отношения со мной, не политические, не литературные. Я думаю, что они останутся. Мы взрослые люди. Ты разорвал нечто другое, более неуловимое, тонкое, эфирное, то, что складывалось у нас во время наших встреч в 1991 году, когда я часто бывал у тебя, а ты у меня на Цветном, то, что складывалось между нами в наших новогодних посиделках, что сплеталось во время поездки в Рогожку и Саровскую пустынь, что могло сложиться, когда я приглашал тебя на севера, на берега моей любимой Угрюм-реки… Словом, ты переступил через те истинно дружеские ниточки, паутинки, блёсточки, которые нарастали поверх политических, литературных, партийных и прочих связей. Ты порвал то, что принадлежало или могло принадлежать лишь нам с тобой…
Я ведь человек сентиментальный. И после смерти Рубцова, Передреева, Портнягина, после измены Шкляревского долгие годы живу с пустотой в душе, в том месте, где у человека образуется чувство, которое потом диктует ему, как и где положить живот “за други своя”. И потому я и воспринял так болезненно (словно личную катастрофу) публикацию Т. М. в “Молодой гвардии”. Она ведь не только общественный счет мне предъявила — но растоптала с яростью всё наше дружеское прошлое… Именно на это я не мог закрыть глаза. Ты, в сущности, ради своей постановки, дав до кульминации расширить эмоциональные границы пьесы (ради своего режиссерства), поступил качественно так же, как и она. Нарушил табу, разорвал и растоптал неизвестно откуда и почему возникшую между нами дружескую связь… А может быть, я все преувеличиваю, м. б., лишь с моей стороны было это чувство, а с твоей никогда не было, может быть, такое лишь казалось мне. Ну тогда я во всем виноват и придется мне попрощаться с очередной своей иллюзией.
Если же все это было — и ты сознательно пошел на такой разрыв, то тогда не я, а ты сделал ошибку. В результате которой мы с тобой оба многое потеряли.
И ещё. Не надо деспотически упрекать меня (что ты сделал по телефону), что вот, мол, “народ гибнет, а вы с Глушковой выясняете отношения”… Это слишком грубо и недостойно твоего ума. В ответ я могу сказать, ну, допустим, такое: “народ гибнет, а вы, ребята, в ресторане “Кабанчик” жрете осетрину и запиваете шампанским” и т. д…
Ну ладно, нет худа без добра, объяснился, написал — и легче мне стало. Не надо теперь, Саша, приглашать меня на вечера ни к белым, ни к красным, ни на Новый год; жаль мне, но, видимо, семгу мы с тобой на Мегре уже не половим… И над Личуткой-баннушкой уже не пошутим…
Разорвалась паутинка… Много ли ей надо? Эта материя слишком нематериальная… Посылаю тебе номер с чеченскими очерками, жду нового романа, наши литературно-общественные связи останутся прежними. А то, что я пишу — всего лишь невидимые миру слёзы… Их больше не будет.
Станислав.
* * *
На этом в нашей драме была поставлена точка. Но Глушкова оставалась верной себе. Незадолго до смерти в интервью, опубликованном в “Независимой газете”, N 8 1998 г., она по-своему отблагодарила Александра Андреевича Проханова за в с ё, сказав об “общественной преступности газеты “Завтра”, о том, что, “в N 11 и 12 газеты “Завтра” продемонстрирована нерушимая “сплотка” всех беловых-распутиных-балашовых-личутиных-шафаревичей вокруг духовно криминализирующегося “патриотического “издания”. А сам главный редактор и его заместитель — “Бондаренко и Проханов для русской культуры — то же, что Киселев и Миткова для российской государственности”.
Ну что же, Александр Андреевич, поощрив Татьяну Михайловну, на другое и не мог рассчитывать. Она всё-таки добилась своего и отравила мою дружбу если не с Вадимом Кожиновым, то с Александром Прохановым. Занавес закрылся. И мы с Татьяной Михайловной публично больше не вспоминали друг о друге.
* * *
Отпевали мы её в январе 2001 года, в храме Большого Вознесенья… Народу было не очень много, но пришли все, кто так или иначе был связан в жизни с этой незаурядной женщиной, русской Кассандрой, неукротимой воительницей из той породы женщин, откуда вышла Марфа-посадница, Орлеанская Дева, Леди Макбет, Марина Цветаева…