Паровоз закричал нечеловеческим голосом. То есть не паровоз, конечно, никакой, а тепловоз или электровоз, Ким не видел, что там впереди прицеплено, Ким увидел только, как качнулись вагоны туда-сюда, как брякнули они своими литаврами, как зацокали копытами по рельсам, по стыкам, а тетка на площадке последнего вагона выбросила вперед руку с желтым скрученным флажком: мол, привет всем горячий.
А вот фиг вам, а не привет, подумал Ким на бегу, на лету, в мощном тройном прыжке, с приземлением на той самой площадочке – прямиком в жаркие суконные объятия строгой тетки с флажком. Чтобы она обрадовалась сюрпризу мужского пола – так нет. Напротив – заорала столь же нечеловеческим голосом, что и паровоз:
– Куда лезешь, гад полоумный, металлист хренов, ноги бы тебе повыдергивать, поезд-то идет уже, не видишь, что ли? – и всю эту тираду – выкатывая круглые глаза, норовя врезать гостю по кумполу желтым флажком на крепком деревянном древке.
– Статья двести вторая ука эрэсэфэсэр, – надменно, но быстро сказал Ким, отстраняясь, избегая удара.
– Чего? – не поняла тетка.
– Нанесение тяжких телесных повреждений. Три года с полной конфискацией, понятно? – И, сменив надменный тон на вполне доверительный, спросил шепоточком: – Возьмете в дорогу бедного студента? Позарез надо… – и показал, как позарез, по горлу ребром ладони скользнул плюс глянул на ладонь для убедительности: нет ли свежей крови?..
Крови не было, но тетка прониклась.
– Куда ехать-то, студент? – спросила.
– Куда?.. – надолго задумался Ким, глядя в открытую вагонную дверь, за коей проплывал не то Курский, не то Казанский, а может, и вовсе Киевский вокзал. – Куда?.. – повторил он, не зная, что и ответить, потому что и впрямь не знал, куда порулил из первопрестольной в полдень среди июня, какого лешего он сорвался с места, бросил несделанные дела, недолюбленных девиц, от практики институтской не отмотался, матери телеграмму не отбил… А-а, вот: может, к матери?.. Не-ет, не к ней, мать Кима только в августе ждет… Видать, сняла его с места подспудная черная силища, тайная могучая тяга, просто именуемая в народе шилом в одном месте.
Поэт-современник когда-то афоризмом разродился: мол, никогда не наскучит езда в Незнаемое, мол, днем и ночью идут поезда в Незнаемое. Вот вам и адрес, вот вам и пункт назначения. Хотите – районный центр, хотите – поселок городского типа.
Но Ким не стал травмировать тетку поэзией, Ким ответил уклончиво, но для слуха привычно:
– Куда глаза глядят…
Как и ожидалось, тетку ответ удовлетворил, она сунула ненужный флажок в кобуру, захлопнула вагонную дверь, с лязгом отрезав от Кима прошлый мир. Сказала:
– Ладно уж, возьму… Пойдем, посидишь у меня. Я пока билеты соберу.
Тут бы Киму и спросить естественно: а куда глаза глядят? В смысле: в какую такую даль, простите за высокий штиль, направил свои дальнобойные фары помянутый выше локомотив? До каких станций купили билеты теткины вагонные подопечные?.. Но спросить так – значит признать себя как раз гадом полоумным – смотри первый теткин монолог! – которому не в культурном поезде ехать, а смирно лежать на узкой койке в больнице имени доктора Ганушкина. Какому здоровому такое помстится: поутру покидать в сумку близлежащие носильные вещи, нырнуть в метро, всплыть у неведомого вокзала, сигануть в первый отъезжающий поезд: куда отъезжающий, зачем отъезжающий?..
Понятно: Ким промолчал. Всему свое время. Тетка пойдет с билетной сумой по вагону, а он, Ким, изучит маршрут, традиционно висящий под стеклом в коридоре. И все станет ясно, хотя вредное шило в известном месте никакой ясности от Кима не требовало: прыгнул невесть куда, едешь туда же – вот по логике и сойди глухой ночью в темноту и неизвестность…
Тетка провела Кима в казенное купе, усадила на диван напротив хитрого пульта с тумблерами, наказала:
– Сиди тихо. Я – щас…
И ушла. А Ким посидел-посидел, да и пошел-таки глянуть на маршрутный лист. Но – увы: под стеклом на стенке напротив красного рычага стоп-крана висела цветная фотография Красной площади и никаким маршрутом даже не пахло. Не судьба, довольно подумал Ким. Вернулся в теткино купе, зафутболил сумку с одеждой под полку, уставился в грязное окно. А там уже пригородом бежали буйные огороды, обширные картофельные поля, утлые домики под шиферными крышами – милое стандартное Подмосковье, родное до неузнаванья.
– Чай пить будешь? – спросила тетка, возникнув в двери. Не дожидаясь ответа, похватала стаканы в битых подстаканниках, ложками зазвенела. – Что, студент, денег совсем нету?
– Ну, разве трёшка, – легко припомнил Ким.
– И как же ты с трёшкой в такую даль?
В какую даль, подумал Ким? А вслух сказал:
– Добрые люди на что?
– Чтой-то мало я их встречала. Они, добрые, то полотенец сопрут, то за чай не заплотят, а то все купе заблюют, нелюди… – бухнула в сердцах стаканы на стол: – Пей, парень, я-то добрая пока. Булку с колбасой станешь?
– Стану.
– Колбаса московская, хорошая, по два девяносто. Я три батона взяла…
Ким следил голодным глазом за пухлыми теткиными пальцами, которые крепко нож держали, крепко батон к столу прижимали, крепко ухватывали крахмальные колбасные ломти. – Дорога долгая… – положила на салфетку перед Кимом толстый хлебный кус с хорошей московской: – Ты ешь, ешь. Скоро напарницу разбужу – вот и поспать ляжешь, вот и запру тебя в купе – никто не словит, – мелко засмеялась: – Ах, дура-то! Кому ж здесь ловить? Поезд-то специальный.
– Это как?
Час от часу не легче: что за специальный поезд подвернулся Киму? Никак – литерный, никак – особого назначения?
– Литерный. Особого назначения, – таинственно понизив голос, сказала тетка. И ускользнула от наскучившего казенного разговора – к простому, к домашнему: – Да звать тебя как, студент?
– Кимом.
– Кореец, что ли?
– Русский, тетенька, русский. Папанька в честь деда назвал. Расшифровывается: Коммунистический интернационал молодежи, по-нынешнему – комсомол.