– Сашка – свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
– Я есть хочу, – невпопад сказала Оля.
– Ага, – согласился Алексей. – У меня есть рубль.
– А у меня два, – радостно сообщила Оля.
– Тогда живем! – завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
– Ну что, остаешься? – спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
– Остаюсь? – спросила она, душа то есть. – Не знаю, попробовать разве?
– Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала – перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея , как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей – автомат, а не человек! – поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
– Стоп! – сказал черт. – Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди – комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..
– Все члены бюро знают суть дела? – спросил строгий Семенов.
– Все, – сказала Нина Парфенова, – давай обсуждать, чего резину тянуть.
Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.
– Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?
– Как будто ты не знаешь, – ощетинился Сашка.
– Я вопрос задал, – стальным тоном сказал Семенов.
– Ну, из-под Твери.
– Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?
– Да знаешь ты!
– Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, – вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.
– Регентом он служил, в церкви, – отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.
– Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?
– Шаляпин, между прочим, эмигрант, – заметила Нина.
– Я к примеру, – успокаиваясь, объяснил Сашка.
– Научись выбирать примеры, – сказал Давка. – Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.
– Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.
– Мы что, Шаляпина обсуждаем? – вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.
– Нет, конечно, – Семенов был абсолютно серьезен. – Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.
– Дети не отвечают за грехи родителей, – тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.
– Верно, – согласился секретарь. – Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?
– Я имел в виду вообще сословие.
– Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…
– И я бы тоже, – не без горечи перебил Сашка. – Черта с два меня приняли б в институт…
– Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.
– Из чьих? – спросила Оля.
– Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?
– Я за, – сказал Любицкий.
– Я тоже, – подтвердила Нина.
– Может, лучше выговор? – робко вставила Оля. – С занесением…
– Мягкотело мыслишь, Панова, – сказал Любицкий.
– А ты безграмотен, – вспыхнула Оля. – Мягкотело мыслить нельзя.
– Мы на бюро, а не на семинаре по языку, – одернул их строгий Семенов.
– Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?
– Нет, – чуть помедлив, сказал Алексей, – он мне ничего не говорил об отце.
– Твое мнение?
– Мое? – Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.
– Как большинство: исключить.
– Ну, здесь ты, конечно, не останешься, – сказал черт.
И погас свет, и снова вспыхнул.
Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь – работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.