Раздраженно говорила:
– Если тебе что надо, скажи – я куплю.
И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.
Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои схроны , а что до денег – так у какого порядочного главы семейства нет заначки? Только у одного заначка – рупь, у другого – десятка, а Алексей Иванович меньше сотни не заначивал, с молодости широк был. А зудеж? Да бог с ней, пусть развлекается. Алексея Ивановича все эти игры тоже развлекали, он чувствовал себя Штирлицем на пенсии, ушедшим от дел, но квалификации не потерявшим.
Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.
Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..
– Курил? – грозно вопросила.
– Окстись, Настасьюшка, – кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. – Что я, враг себе?
– Враг, – подтвердила Настасья Петровна. – Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.
– А у меня как раз насморк, – радостно сообщил Алексей Иванович. – Ты меня простудила.
Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.
Настасья на финт купилась.
– Как это простудила? – возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.
– Элементарно, – объяснил он. – Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.
– Ну-ка, дай лоб, – потребовала Настасья Петровна.
Дать лоб – тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб – это уж фигу.
– Нету у меня температуры, нету, – быстро заявил Алексей Иванович. – Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…
– Еще чего? Может, мне в Москву уехать?
– Может, – предположил Алексей Иванович.
– Сейчас, только калоши надену, – Настасья Петровна выражений не выбирала. – А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?
– Ну что ты, Настасьюшка, – Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, – с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.
– Не валяй дурака, – уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. – Ты подумал, о чем говорить станешь?
– О погоде, вестимо. О видах на урожай.
– Старый болтун! – Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. – Ага, вот она, – вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. – Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.
Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он – тоже. Спросил только:
– О каких молодых?
– О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи – хороший тон.
– Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!
– И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.
– Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.
– Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние – молодые, так принято.
– У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?
– Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?
– Фамилию-то я вспомню. А не вспомню – вон его книга лежит. А кого еще назвать?
– Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть – очень мило.
– Так и сказать: очень мило?
– Так и скажи, – обозлилась Настасья Петровна. – И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.
Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых – что с того? Назовет их фамилии – им же реклама: живой классик отметил.
– А еще о чем? – спросил он.
– О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.
– Кузница, житница, здравница… Тюмень – кузница кадров, крематорий – здравница кадров… Подкованная ты у меня – сил нет. Только что с фамилиями делать? У меня склероз, ничего не помню.
– А я на что? Пока ты на буровых речи произносил, я все записывала. На, – она протянула Алексею Ивановичу блокнот. – Бригадиры, начальники участков, названия месторождений, а вот тут, отдельно, – цифры.
– Я сразу не разберусь, – попробовал сопротивляться Алексей Иванович.
– Сразу и не надо. Сейчас половина одиннадцатого. Сиди и читай, хватит бездельничать. Я иду завтракать. Вернусь – проверю.
Она пошла к двери – величественная, голубовато-седая, в ушах покачивались длинные и тяжелые бриллиантовые подвески. Алексей Иванович смотрел на нее и чувствовал себя маленьким и несмышленым. И впрямь – первоклашка.
– Мне нужен час, – все-таки заявил он сердито, собирая остатки собственного достоинства.
– Даю, – не оборачиваясь, сказала Настасья Петровна и вышла.
Алексей Иванович тихонько отодвинул блокнот с тюменскими фамилиями, посидел минутку, потом встал, потащил за собой кресло, взгромоздился на него и достал из плоского колпака люстры не «Данхила» пачку уже, а всего лишь «Явы», но зато мощно подсушенной электричеством. Прикурил, довольный, спросил сам себя: