Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да и люди на улицах были непривычно молчаливыми, неузнаваемо строгими, с какой-то иконописной суровостью в очертаниях лиц. Я редко слышал смех, но не видел страха, казалось бы такого естественного в прифронтовом городе, куда с севера и северо-запада отчаянно рвались танковые колонны врага. В бомбоубежищах, куда меня иногда загоняли во время воздушной тревоги, говорили мало, но без боязни, интересовались больше, на каком направлении идут бои и что сообщат завтра сводки Информбюро, на тяготы военного быта не жаловались, а любителей постращать обрывали. Я наблюдал все это со странным чувством экзальтации, даже упоения, да-да, именно упоения, повторяя про себя знакомые с детства строки: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю, и в разъяренном океане средь грозных волн и бурной тьмы…» Как точно сказано: средь бурной тьмы! В ночах затемненной Москвы мне виделись зори осажденной Парижской коммуны. Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами – я и это повторял, не стесняясь штампов. Ведь мне было тогда немногим больше девятнадцати…

Каждый день на перевязке упорно не желавшей заживать руки я умолял старичка хирурга выписать меня поскорее. В середине ноября он наконец смилостивился: «В конце месяца выпишем. А пока прогуляйтесь-ка по Москве, по морозцу. Облака низкие, воздушной тревоги не будет». Но он ошибся. Громкоговорители у Большого театра сообщили под вой сирены о воздушной тревоге, едва я добрался до центра. Пришлось спуститься в убежище, оборудованное в метро на площади Свердлова. Внешне все походило на обычную картину у входов в метро. Кто-то спешил, кто-то шествовал спокойно, не торопясь, кто-то тараном шел, протискиваясь в толпе пассажиров. Только пассажиров не было, поезда не ходили, эскалаторы не работали; люди не толпились на перронах, а проходили прямо в тоннели, где и устраивались, кто на рельсах или на шпалах, кто у скругленных и почему-то очень холодных стенок, протянув ноги к уже обесточенному и никого не пугавшему третьему рельсу.

Чем больше было людей, тем глубже они уходили в молчание тоннеля. Молчали осиротевшие рельсы, молчали сдержанные, очень спокойные люди. Редкие лампочки тускло освещали счастливцев, сумевших устроиться поближе к свету, что позволяло им читать, играть в карманные шахматы, закусывать, расстелив перед собой платок или газету. Я оказался рядом с девушкой, что-то читавшей и даже не поднявшей головы от книги, когда я неловко пристраивался рядом. Скосив глаза на переплет, я прочел: Николай Асеев. «Стихи разных лет».

Девушка была в заячьем треухе и потертой шубке, надетой поверх лыжного байкового костюма. Склоненного лица ее я не рассмотрел: обрамленное каштановыми прядями что-то очень худенькое, светлое, почти светящееся, но руки сразу бросались в глаза – посиневшие, с поломанными ногтями, все в кровоподтеках и ссадинах. Должно быть, работала на лесозаготовках или в противотанковых рвах где-то за пределами города. Когда, неосторожно повернувшись, я нечаянно толкнул ее и пробормотал смущенное «извините», она оглядела меня внимательно и строго. Я даже не понял почему: в госпитальном ватнике с чужого плеча и таких же ватных штанах, я никак не являл собой образец мужской привлекательности. Но девушка тотчас же объяснила свое внимание.

– Почему вы не на фронте? – спросила она.

– Я был на фронте. Ранен. Сейчас в госпитале… Рука. Скоро выписываюсь. Обратно в часть… – пролепетал я разом не очень членораздельно и вразумительно.

Но девушка поняла:

– Были в боях?

– Был.

– И танки их видели?

– Видел.

– Страшно?

Я пришел в себя и засмеялся:

– А вы думаете – нет? Конечно, страшно. Только это проходит. Потом. От танка не убежишь, а вот бутылкой с горючей смесью или связкой гранат его и подорвать можно.

– Завидую, – вздохнула она. – Я ведь тоже просилась на фронт. Не взяли.

– И правильно, что не взяли. Куда же на фронт такую…

Она насторожилась:

– Какую – такую?

– Исхудалую, – нашел я нужное слово.

– Все сейчас не толстеют, – отмахнулась она. – Да и вы не атлет, хотя и на госпитальных харчах. Одна вата, да и та висит как на вешалке. А все-таки в часть возвращаетесь. Когда, кстати?

– Думаю, через недельку. Тогда и погоним их от Москвы.

– Вы думаете, погоним?

– А вы?

Что-то в лице ее напомнило мне женщину с плаката Тоидзе.

– Непременно погоним. Вот так. Не считайте, что я говорю выспренне, но военный парад на Красной площади был уже началом пути к победе. Я верю.

– Все верят, – сказал я.

Она поднялась во весь рост, почти сравнявшись со мной:

– Не так. Надо особенно верить. Разумом. Сердцем. Всем существом своим. Каждым нервиком верить. Да так, чтобы увидеть. Сквозь время. Чтобы сказать себе: так и будет.

Тогда еще не было ни симоновской пьесы с таким названием, ни фильма «В шесть часов вечера после войны», но что-то во мне уже повторило: так и будет.

– А как? – спросил я с надеждой.

– Я вижу бал, – сказала она мечтательно, – самый счастливый бал в жизни нашего поколения. Какая-нибудь удивительная, необыкновенная музыка. Море огней. И простор. Как в Манеже. Нет, нет. Манеж – это казарма. Где до революции давались такие балы? Самые представительные, самые шумные?

– В Екатерининском институте, – вспомнил я что-то прочитанное, – там сейчас Центральный Дом Красной Армии, или в Благородном собрании…

– Где это в Благородном собрании?

– Нынешний Колонный зал Дома союзов. Нечто вроде дворянского клуба до революции. Зал знаменитых на всю Россию балов. Мой отец еще студентом был на таком балу – приглашение ему устроил какой-то князь, у которого он подтягивал по наукам сына-лицеиста. «Представь себе, – говорил отец, – зеркальный паркет по всему залу между двойным строем белых колонн, тысячи зажженных свечей в люстрах, духовой оркестр московского генерал-губернатора и вальсирующие пары – дамы в белом и розовом, мужчины в черном, золотые эполеты гвардейцев, белые лосины, синие ментики…»

– А что такое ментик? – спросила она.

– Гусарская накидка, – я кивнул на книжку Асеева, которую она держала в руках, и процитировал: – Скинуты ментики, ночь глубока… А ну-ка вспеньте-ка полный бокал!

188
{"b":"90942","o":1}