Сегодня перед нами стоит проблема «непросчитываемости» реституции как действия[13]. В результате предназначенная для широкой публики экспозиция с ее жесткой компоновкой рассчитана скорее на то, чтобы снять напряжение, которое царит в этих запечатанных музейных хранилищах: можно подумать, что стоящие на их страже сотрудники имеют дело с необузданной и опасной энергией, которую только предстоит научиться использовать. Чем еще объяснить хитроумные стратегии сдерживания, с помощью которых ограничивается доступ к содержимому музейных хранилищ? Богатейшие и недоступные собрания этнографических материалов можно интерпретировать как многослойные структуры изобретательной материальности, которые дожидаются того момента, когда их перекодируют в соответствии с современными контекстами, потребностями и реалиями. Созвездие артефактов в музейном собрании, каждый из которых характеризуется своей неизбежно креолизованной имприматурой, сопрягается с мировоззрением современного зрителя, который среди многочисленных итераций различия ищет особое ощущение концептуального родства. Соответственно, зрители должны воспринимать экспонаты как размышления о самом музее, представленные с самых разных ракурсов, о его неоднозначной коллекции и ее месте в европейской истории. Я написала 2 июня 2010 года: «Откуда нам знать, какие намерения заложены в предмет, если у нас нет его официально задокументированного авторства? Имеем ли мы право подтолкнуть нового зрителя к измышлению дополнительных неоднозначных толкований? Нам не нужен собор. Мы не занимаемся внешней политикой. Мы имеем право сказать, что замешательство – это нормально».
В ходе собеседования на должность директора Музея мировых культур я изложила потенциальному работодателю свою концепцию. Она еще находилась в стадии формирования, но основные положения мне были ясны. Для меня новая модель музея была связана с идеей дома: она предполагала создание на месте корпоративного офиса культуры потребления обновленного домашнего пространства для отдыха и размышлений, для жизни, бесед, исследований и продуктивного труда. Я предлагала создать в музее лабораторию и инициировать в ней исследования нового типа, с привлечением художников, писателей, фотографов, кинематографистов и юристов со всего мира, которые бы в совершенно буквальном смысле жили и работали в музее. Двери в эту лабораторию были бы открыты и для антропологов, однако прежде всего мы приглашали бы к себе тех, кто работает на стыке разных дисциплин и практик. Каждому специально отобранному предмету посвящались бы специально создаваемые печатные материалы, которые содержали бы и отсылки к архивам, и новые интерпретации. Я тогда уже понимала, что хочу, чтобы в музее работали студенты, и предложила создать вечернюю школу и программы долгосрочного сотрудничества с молодыми исследователями.
Во время собеседования мне задавали множество вопросов. Могу ли я разработать концепцию нового здания и постоянной экспозиции? Что я думаю о текущей выставке, посвященной реке Сепик? Способна ли я улаживать кризисные ситуации с сотрудниками? Как я собираюсь повышать привлекательность музея? В тот день, готовясь к собеседованию, я зашла в музей и набросала кое-какие заметки:
Слишком много информации на стенах, причем только на немецком; хаос, спрятанный за картонными конструкциями, используемыми в качестве декораций; голубой линолеум на историческом деревянном паркете; отсутствие подлинных фотографий, одни репродукции; чучела животных рядом с этнографическими артефактами; искусственные инсталляции, на которых якобы показаны антропологи за работой; искусственные растения, распиханные по разным частям выставки, якобы для создания атмосферы тропиков. Музей закоснел.
Я начинала осознавать, что этот музей – сложно устроенное тело, где нарушен метаболизм, поражены внутренние органы и закупорены сосуды. Чтобы это исправить, понадобится не только продуманное питание, но и хирургическое вмешательство. Основные путеводные нити мне в руки дал Исса Самб, покойный художник из Сенегала, один из основателей лаборатории «Агит-арт» (Laboratoire Agit-Art):
Работу в этнографическом музее надлежит начинать с инверсии. Нужно эксгумировать предметы и заново поставить их на авансцену. Таким образом вы создадите первый уровень анализа, первое прочтение. Потом нужно обойти залы музея. Пока не надо ничего классифицировать. Просто идите, смотрите, перечисляйте имена ваших предшественников-директоров, опознавайте следы их предпочтений. Начните с критики этих предпочтений. Любому нынешнему руководителю этнографического музея нужно поступать именно так, чтобы этнография начала неспешное движение к статусу точной науки. В сегодняшнем мире требуется пересмотреть системы смыслов таких наук – в противном случае они навсегда останутся неизменными. А значит, нужно оставлять следы, обозначать свое присутствие. Только так все эти экспонаты смогут выйти за рамки своего эстетического статуса и, рано или поздно, вновь обрести человеческое измерение. Только так вы сумеете социализировать каждый обнаруженный вами предмет и тем самым вернуть его к жизни. В музеях не бывает бессмысленных предметов. Каждый из них способен прояснить нечто из протоистории и социологии. Через их прочтение вы приближаетесь к пониманию современности. Отыскав прототип, тут же отложите его в сторону, дайте ему, помимо существующего, еще и новый номер. Прототипы меняются. В этнографических музеях происходит смешение культуры с цивилизацией, человека с его творениями. Каждый человек обладает культурой. Цивилизация – фабрикация. Вам придется вносить соответствующие изменения, менять представления о современности и классификации. Нужно переосмыслить, что такое классификация, поскольку классификация несет в себе зачатки расизма[14].
Художники и антропологи
Десятью годами ранее, осенью 1999 года, я уже бывала в этнографическом музее во Франкфурте, когда приезжала преподавать во франкфуртскую Штадельшуле. Декан факультета искусств Каспер Кёниг познакомил меня с директором городского департамента культуры. Оба знали, что я специалист по культурной антропологии, и хотели, чтобы я заняла вакантную должность директора этнографического музея. На той первой встрече я ответила отказом. Боялась, что это помешает преподаванию на факультете искусств, которое мне очень нравилось. Через пару месяцев директор снова пригласил меня к себе в кабинет. Я снова отказалась. Главной причиной отказа стал мой опыт изучения антропологии в середине 1980-х годов. Тогда предметом исследований была не столько иная культура и ее плоды, сколько фигура этнографа. Антропологию, «запятнанную»[15], скомпрометировавшую себя дисциплину, следовало деконструировать через декодирование тропов, которые используются в «написании культуры»[16]. Этот радикальный извод семантической антропологии, сопредельный с литературной критикой, постструктурализмом и психоанализом, мало занимался обезвреживанием мин, заложенных создавшим его институтом – колониальным музеем, а также сотнями тысяч незаконно конфискованных артефактов. Изучая антропологию и художественные практики в Вене в начале 1980-х, я перечитала все труды, выпущенные немецкими издательствами, такими как Syndikat, Surkampf или Qumran Verlag. Я обнаружила тексты этнографов-психоаналитиков Пауля Парина, Фрица Моргенталера и Марио Эрдхайма, статьи трансгрессивных мыслителей, таких как Хуберт Фихте, работы Михаэля Оппица и Фрица Крамера, а также исследования более мистического толка, которыми занимался Ханс-Петер Дюрр. Этот теоретический материал тогда пользовался в немецком мире искусства весомым авторитетом. Мы, студенты-искусствоведы, занимались антропологией, потому что больше заняться было, по сути, нечем. Не было официальных курсов по музейному делу, не было межкультурных академий; не было ничего, кроме достаточно консервативной истории искусства, почти не имевшей никакого отношения к гетероклитным практикам акционизма, концептуального искусства и перформанса.