начала она сильным наполненным голосом. Те, что читала здесь не раз, в унисон с Мариной.
Она читала, а я пытался представить и дополнить ее голос голосом Марины, слить их в один. Но мне это не удавалось. Одна мысль не давала покоя – о том, что к заклинаниям поэтов Судьба прислушивается. Прислушивается внимательно и, увы, понимает буквально.
Бремя хлеба…
Нет, не довелось Марине Ивановне тяготиться им ни в Чехии, ни во Франции, ни в России, когда она сюда вернулась. Напротив, только нужда. Провидение, как сказочный джинн, исполнило все, о чем его просили. Оно не разбирается в тонкостях поэтических метафор. Выкрикнутые в пространство слова приводят в движение силы неведомые. «Поэта далеко заводит речь».
Нет, сейчас уже не слить их голоса в один, как не слить в одну их судьбы, начинавшиеся так похоже. Марине – нарастающая сила голоса, эмиграция, нищета, позор Эфрона, запутавшегося в сетях НКВД. Репатриация, Болшево, аресты мужа и дочери, своенравный Мур, шантаж неусыпных чекистов, поставивших на ее тропе стальную петлю. Судьба Анастасии – лагеря и пожизненная ссылка, отмененная смертью Сталина. Властное разрастание таланта. Еще до появления в журнале первых глав «Воспоминаний» Б. Пастернак отозвался письмом со словами: «Асенька, браво!» – к этому времени он уже успел прочесть присланные ему, напечатанные на папиросной бумаге, тексты глав первой части…
Я слушаю рассказ А.И. о Коктебеле, об этом доме, и у меня возникает странное ощущение, что это не она, а какой-то другой человек, которого давно уже нет в живых, принимал участие в розыгрышах, заплывах в море, в пирушках, чтении стихов. Другой, другой…
Время не выдает своих тайн так, задаром. Оно расчетливо берет взамен молодость, силу. Отнимает яркость красок, свежесть восприятия. Этот дом, где когда-то кипела жизнь, превратился в пыльную историческую реликвию, почти окаменелость. Есть что-то фантастическое (при всей обыденности происходящего) в том, как она ходит по этим комнатам, касается корешков книг, вглядывается в глаза царицы Таиах.
Смотрю на ее руку, неуверенность, с которой она проводит по предметам, населяющим эту комнату. Так трогает вещи слепой, которому нужно убедиться в реальности их существования или прочувствовать их фактуру.
Вопросы все заданы. Гаснут софиты. Возвращаемся в ноябрь 1988-го.
…Утром в поезде на обратной дороге из Коктебеля проснулся и увидел рядом на полке одеревеневший восковой профиль А.И., и так вдруг защемило сердце: неужели..
Это уже из моих записей того времени.
…Затаив дыхание, прислушивался, пытаясь различить звук ее дыхания сквозь ровный перебор колес… И вспомнил последний день в Коктебеле, кладбище, ее, поднимающуюся по скользкому глинистому склону, идущую по мокрой траве между могил.
Покачивался впереди в чьей-то руке мятый алюминиевый бидончик с астрами. Уже протопал где-то рядом за крестами и могилами похожий на лешего поэт-графоман. А.И. поднимается без видимых усилий, временами оскользается, и тогда я чувствую на своей руке необременительный груз ее легкого тела, отяжеленного пальто, подаренным Плуцером-Сарно.
Поднялись почти на самый верх холма. А поэт-графоман уж тут как тут. Вытащил толстую записную книжку и, морща лоб, профессионально переписывает с крестов имена, фамилии…
– Ну вот, пришли, – говорит Анастасия Ивановна, переводя дыхание.
Среди других выделяется крест на могиле матери Волошина, сделанный, как говорят наши провожатые, по его эскизу. Неподалеку похоронен Алеша – второй сын А.И., умерший в пять дней от дизентерии в июле 1917-го. Спокойно, без какой-либо слезливости А.И. крестится, поминая всех, кто здесь похоронен. Согнувшись, почти на коленях пробирается между ветками жесткой кладбищенской зелени к могиле сына.
А поэт-графоман все пишет, вносит в свою пухлую книгу, громко переспрашивает:
– Как правильно – тамарис? Ага, понял. Он – когда цветет? Все лето? Это – хорошо.
* * *
Прошло какое-то время после нашей поездки в Крым. Лента о Марине была готова. Намечался ее показ по телевидению.
Я был в тот день у Анастасии Ивановны, когда в ее тесно заставленную комнату втащили телевизор – свой она никогда не пыталась завести – и в назначенный час посадили у экрана. Все время, пока шел фильм, она смотрела какими-то невидящими глазами с горестной улыбкой. Мне даже казалось, она плохо различала происходящее из-за зрения, отчасти из-за отсутствия привычки и нелюбви к этому неприятному ящику с прыгающими полосами на экране. Но после окончания А.И. сказала вполне определенно:
– Я видела Марину в 1927 году в Париже. Вовсе не гуляла она вдоль гнилого канала (в фильме, на мой взгляд, удачном, передавшем гибельный дух времени, показаны места, где Марина Ивановна жила во Франции), лежала на диване, курила и молча плакала. Ее лучшие утренние часы вместо литературной работы ушли на готовку, стирку.
А вскоре журнал «Юность» напечатал ее рассказ «Зимний старческий Коктебель» – путевой очерк об этой поездке.
На многих произвела впечатление ее смелость – в таком возрасте отправиться в столь неблизкие края. Но еще больше читавших восхитила свежесть ее восприятия, внутренняя свобода, с которой эта вещь была написана. Теперь имя А.И. уже не замалчивалось. «Литературная газета», например, посвятила целый подвал разбору художественных достоинств рассказа. У меня же он вызвал чувство, какое бывает, когда стоишь за спиной художника, преобразующего увиденное в пейзаж на полотне. Точность рисунка, мазок за мазком создающего новые объемы. Небо и пространство, люди и деревья волшебным образом оживлены, и, кажется, это всегда теперь будет существовать, хотя уже темнеет, многие разошлись по домам и совсем по-другому легли тени деревьев. Всякий раз, когда я его перечитывал, одна фраза особенно обращала на себя внимание. На ней не было сделано акцента, но мне она кажется ключевой для понимания характера Анастасии Ивановны: «…в парадном костюме сижу в кресле и, смеясь внутренне, отвечаю на вопросы о почти легендарной уже старине…»
Голландия
Мне казалось, она будет жить долго. По меньшей мере, до своего – невероятно представить – столетнего юбилея. Смеясь, с грустью говорила: «Боюсь этой трехзначной, нечеловеческой цифры. Наверно, буду походить на ведьму».
А в начале апреля 92-го, за полтора года до ее смерти, возникла идея ехать летом в Голландию. Оттуда прислали приглашение на Конгресс писательниц-женщин и Международную книжную ярмарку.
Анастасия Ивановна разыскала меня по телефону.
– Сможете? Я сказала им, что согласна, но только если – с вами. Не отказывайтесь. Мы ведь хорошо съездили в Коктебель.
Это было заманчиво. Еще бы – Голландия! Но слишком памятен был прошедший год, ее недавний тяжелый грипп с воспалением легких. Как она выкарабкивалась из него, знают только друзья и близкие, дежурившие днем и ночью у ее постели.
– Вы всегда осторожничаете. Как кот – лапой, – сказала она, как мне показалось, легкомысленно. – Уж если – судьба, ну так у вас на руках, когда-то все равно ведь – придется.
Как обычно, все затянулось: оформление паспортов, виз. Амстердамская затея уже началась, оттуда ежедневно звонки, а мы всё еще в Москве.
Наконец – день отъезда.
Багажник издательского автомобиля принял потертый чемодан, перевязанный для крепости бельевой веревкой, и мы, словно на гигантской карусели, в два прыжка перенеслись над пропастью, разделяющей дом на Большой Спасской и аэропорт в Амстердаме.
Перед отъездом А.И. не то чтобы трусила, но все же беспокоилась: перенесет ли самолет. Опыт воздухоплавания у нее был. Как ни странно, в ссылке. Подняла тяжелое бревно, и – отслоилась сетчатка глаза. Она настояла, чтобы ее отправили к окулисту, и вместе с мешком писем и провожатым ее втиснули в почтовый самолет. Разбег. Кочки на земле сменили ямы воздушные, за час уболтало до рвоты.