Мы идем по набережной, любуясь необычностью зимнего Коктебеля. А.И. поддевает носком ботинка пляжный снег. Только собираюсь снять ее на фоне гор, как вдруг слышу за спиной шумное дыхание:
– Анастасия Ивановна, с приездом! – Некто округлый с ноздревскими баками на ходу расчехляет фотоаппарат. – Разрешите, я вас щелкну.
У А.И. выражение лица египетской мумии – отрешенно-заоблачная улыбка. То ли не слышит, то ли поглощена своими мыслями.
– А мне вечером в столовой сказали, что вы приехали. И сами собой, представляете, сложились стихи.
И, откинув голову, патетически, с тоскливым подвыванием:
Скажи, скажи, Анастасия!
Ну, как, еще стоит Россия?
И дальше все в таком же роде. Закончив декламацию, вновь стал жизнерадостно суетлив, предложил А.И. располагать им. И сразу же получил задание: известить о нашем приезде Изергину, старинную знакомую А.И. «Мусю», как она ее называет.
Мы ужинаем в столовой пансионата. Анастасию Ивановну здесь по старой памяти кормят вегетарианским. Маленькая, хрупкая, она плотоядно ест котлету из моркови. А за соседним столиком режиссер со своим могучим киновоинством обсуждают план завтрашних съемок. Завтра – самый важный день. День, из-за которого затевалась эта поездка.
Всю ночь море, тяжело переваливаясь, ходит вокруг дома. Глухой удар – недовольно откатывающийся рокот. Новое погружение в паутину сна и – внезапный прорыв к поверхности. Окончательно просыпаюсь. Голова работает необыкновенно свежо и ясно. Обманчива ли эта ясность? Ощущение, будто удары волн вошли в резонанс с биениями сердца. Вдруг – как необыкновенное откровение – мысль о сходстве Волошина с Пьером Безуховым. Почему раньше это никогда не приходило в голову? Обстоятельства могут измениться, но не архетип. Живи Пьер Безухов в XX веке, вполне мог бы, как Волошин, исходить с этюдником землю Испании, изучать в Париже гравюру Утамаро и Хокусая, стать прародителем российских битников.
Но постепенно очевидность этой мысли становится все более размытой, иллюзорной. Сумрачное утро с узором зимы явственно проступает в окне.
Застаю А.И. с коробкой «гомеопатии». Ночью почти не спала из-за давления. Гомеопатические шарики, увы, не помогают. Приходится обратиться к традиционной медицине.
Насколько опасно для живого возвратиться в окаменевшее прошлое? Когда-то стоял дом на диком берегу, и коренастый с пышной шевелюрой выходил встречать московских и петербургских поэтов, художников. Он носил сандалии на босу ногу, полотняную оранжевую хламиду. Одним это казалось нарочитым, другие видели в этом эталон естественности.
Марина – почти в запальчивости:
Парусина, полынь, сандалии – что чище и вечнее, и почему человек не вправе предпочитать чистое (стирающееся, как парусина, и сменяющееся, но неизменное, как сандалии и полынь) – чистое и вечное – грязному (городскому) и случайному (модному)? И что убийственнее – городского и модного – на берегу моря, да еще такого моря, да еще на таком берегу! Моя формула одежды: то, что не красиво на ветру, есть уродливо.
Вторит ей Анастасия:
…Да, так. Зевс, Нептун, нечто природное, огромное, нечеловеческое. Распростершее руки – всему! Без меры интимное. И дарящее человеку – счастье!..
Таким она увидела его здесь, на пороге этого дома.
Давно уже нет того Коктебеля, берег застроен безликими санаториями, в подъездах пятиэтажек свален мусор. Но есть нечто положительное и в недостаточном зрении. Можно все это не увидеть, а сфокусировать его на том, что неподвластно времени, сузить поле обзора, оставив в нем только горы, море, Дом.
Сейчас, семь лет спустя после нашей поездки, держу в руках глянцевые открытки волошинского дома в окружении летней зелени. А в то ноябрьское утро он был гол, с сизой патиной изморози на стенах из туфа. Розовость камня, необычная его архитектура проступают особенно явственно. Фасад, глядящий на штормовое море, напоминает алтарную часть церкви.
И оледеневшие за ночь ступени.
Возле них мы остановились, и пес, сопровождавший нас, приветливо вилял хвостом, намереваясь подниматься по лестнице с нами.
– Добрый дух этого дома, – сказала А.И. размягченным голосом, каким всегда говорила с животными. – Душенька! А мы – свиньи. Ничего не захватили для него. Можно было взять хлеб с сыром.
12 ноября
Что-то есть фантастически-неправдоподобное в том, что Анастасия опять поднимается по этим ступеням, как бы по лестнице времени. Это так же невероятно, как если бы с нами рядом сейчас оказались Марина, Мандельштам, Максимилиан Волошин – со всем Серебряным веком русской поэзии – сверстники Анастасии и этого века неистощимые участники.
Внутри холод склепа, хотя, говорят, топили с раннего утра. Прикасается к знакомым предметам с недоверчивой улыбкой. Внезапно раздражается: стол не на месте, не там и не так стоял при Волошине. Телевизионная команда, или, как А.И. их называет, телевидчики, разбросали по дому провода, смуглое око телекамеры наставлено на старинное кресло, пока еще пустое.
Страх, что она здесь застудится или, зацепившись за что-нибудь, упадет, в первый момент подавляет все остальное. И лишь теперь, когда ее в «концертном» костюме усаживают в кресло, а рядом ставят тепловой рефлектор, оглядываюсь и понимаю – это в самом деле необыкновенный дом. Пять высоких полукружных окон. У каждого свое направление обзора. Крайнее правое – на туманные горы, заснеженный берег. Средние в сторону моря. И, кажется, оно подступает своими пенными валами прямо к порогу.
Вспыхивает свет, софиты выхватывают сидящую в кресле хрупкую фигурку в темно-зеленом костюме, с седой прядью на лбу. И странное ощущение ирреальности происходящего. Еще дальше уходит в тень, в глубину мастерской алебастровое лицо египетской царицы Таиах, еще пасмурней за окном небо, а здесь свет яркий, как в операционной. Звукооператор в наушниках выверяет качество звучания. Кивает головой: можно.
Начинается запись.
И в этот момент у меня за спиной в тишине неожиданно клацает затвор фотокамеры, и следом урчание автоматической перемотки пленки. Звук негромкий, но в тишине какой-то корежащий. Оборачиваюсь. Поверх линз объектива пронзительный глаз с пристреливающимся зрачком, готовится делать новый кадр, а по бокам от фотоаппарата меховым продолжением знакомые бакенбарды. С утра еще новый знакомец успел прокричать в ухо Анастасии Ивановны очередную высокопарную глупость («Простите, зачем так громко? Я ведь слышу») и, видимо, там же, в столовой, узнал об интервью. Теперь барда просят удалиться или хотя бы прекратить щелкать.
Ей задавали вопросы. Бледные барашки ровными стадами шли за окнами, кудрявились на ветру, прежде чем обрушиться на сизую гальку в пенистых потоках от предыдущих волн. Она отвечала то кратко, то обстоятельно. Порой накатывающий гул за стенами становился особенно громким. И был момент – так уже было ночью – биение волн вновь вошло в резонанс с пульсацией сердца.
Трудно объяснить, что изменилось. Нет, это, конечно, только показалось, но в какую-то минуту мне стало не по себе, будто неожиданный бледно-фиолетовый луч упал на ее лицо: печальный блик уже не столь отдаленной… Нет, нет!
Просили прочитать стихи. Именно те, что звучали в этой комнате.
– Когда? – с нажимом. – Их читали здесь не один раз.
– Ну, скажем, в девятьсот одиннадцатом, когда вы впервые сюда приехали.
Призраки Серебряного века настороженно прислушались в своих нишах. Нет, все было в полном порядке: сейчас здесь сидел совсем другой человек. Жизнь изрядно потрудилась. Перетерла кожу до мелких морщин, слепила из них отвислые складки у носа и рта, а в остальном убрала все лишнее, подчеркнув волевую горбинку носа и твердость подбородка.
Мы быстры и наготове,
Мы остры,
В каждом взгляде, жесте, слове
Две сестры, —