Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Да, быстро подвернулся час расплаты и Чибис не был бы самим собой, если бы упустил его. «Твари вербованные, схватите у меня сегодня горя…», – голова работала спокойно, превращая увиденное и услышанное в план действий. Сплавщики шли вверх по течению Сони, а в километре отсюда по этому берегу стояла изба, в которой обычно останавливались сплавщики во время прогона моля и окатки. Ясно, и эти там остановятся. Из отрывка разговора Чибис понял, что прошлую ночь они не спали, разбирая затор, а следующий лес пойдёт по реке где-то через сутки. Так что всё ясно: через пару часов эти твари, заглотив по стакану на рыло, и наоравшись песен (поскольку за спиной у одного была гитара), будут дрыхнуть, как убитые, – хоть режь их, хоть жги. При этой мысли у Чибиса даже челюсть стала подрагивать от предвкушения.

Что он сделает, как отомстит, – Чибис пока не знал. Мелькнула подленькая мысль забрать все деньги и ценное, что подвернётся, когда уснут, но эту мысль Чибис тут же отогнал. Бывали в Керже кровавые драки, пьяные мстительные разборки, но воровство – никогда. На селе и замков-то ни у кого не было, уходили из дома хоть на день, хоть на неделю, – просто приставляли к дверям любой батог наискось: знак, что дома никого нет, и всё. И даже сейчас, когда понаехало пришлого народа за длинным северным рублём – не запирались, поскольку пришлые, хоть и жуликоватый порой народец, тянуть руки к чужому боялись: поскольку в глухих этих краях весь Уголовный кодекс помещался в одной строке: закон – тайга, прокурор – медведь. И действовал этот закон с завидной неотвратимостью.

Взрывы хохота, доносившиеся из обиталища сплавщиков, только разжигали нетерпеливую злобу у Чибиса. Он – в похмельной тоске, голодный, жалкий, униженный; те – молодые, здоровые, сытые, пьяные, и наверняка не помнят уже, что сегодня утром в грязь втоптали его, Василия Чибисова, душу. «Да, душу, – повторил себе, всё распаляясь, Чибис, – душу мою в грязь втоптали, твари бешеные. И заплатят…».

В избе стихло. Чибис весь подобрался и потихоньку двинулся к становищу, держа наготове увесистый сук, что подобрал, когда шёл вслед за сплавщиками. Но когда до избы оставалось шагов тридцать, он ясно услышал разговор. Остановился в нерешительности: «Шевелятся ещё, паскуды…». Но так силён был порыв если не утолить сию минуту жажду мести, то хотя бы увидеть вплотную врагов, что, подумав чуть, крадучись двинулся к избе. Поставлено становище было на краю поляны, дверями на Соню. Небольшое окно, точнее просто проём – поскольку стекла не было: от летнего гнуса закрывались сеткой, в холода, чтобы тепло не уходило, дверцей – располагался на противоположной от входа стене, к которой почти вплотную подступал густой березняк. К этой стене и подкрался Чибис. Прижался, выжидая. Невнятный говор, доносившийся через открытый проём, стих. Волнение ушло, осталась мутная, тупая злоба. Выждав ещё немного, потянулся к окну, чтобы заглянуть внутрь.

– Есть упоение в бою

И бездны мрачной на краю,

И в разъярённом океане

Средь грозных волн и бурной тьмы…

– сильный, взволнованный голос рванулся навстречу лицу Чибиса, заставив отпрянуть, вжаться в стену. То, что враги не спали, рушило его план, уже почти сложившийся. Но странность, необычность услышанного заставили перебороть опаску выдать себя, и он заглянул в избу.

– Итак – хвала тебе, чума!

Нам не страшна могилы тьма…

– это был кудреватый. Он стоял на залитой ясным майским светом середине избы, вполоборота к Чибису, лицом к остальным, сидевшим на грубо сколоченных скамьях. Только тот, бородатый, расположился в стороне: он стоял у раскрытых дверей, через которые блестела на солнце разгулявшаяся в половодье Соня, в летние месяцы неширокая, очень мирная. Бородатый тоже внимательно смотрел на кудреватого. Тот, прервав странную речь, обратился к одному из сидящих: «Ну, теперь как, Андрей?». «Неплохо, Костя, только пафоса многовато, – Андреем оказался худощавый, светловолосый сплавщик лет сорока. – Давай-ка ещё раз этот кусок». Кудреватый кивнул, сосредоточенно уставился в пол. И, поиграв губами, продолжил:

– Всё, всё что гибелью грозит

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья…

Если что и ощущал Чибис, слушая это, – так оторопь. Перед ним было то, что понять в данную минуту он был не в состоянии.

– Безбожный пир, безбожные безумцы

Вы пиршеством и песнями разврата

Ругаетесь над мрачной тишиной…

– ударил гневный, густой бас бородатого. И столько гнева, боли и ужаса было в его страстном голосе и преображённом вдохновенной игрой колоритном лице, что Чибис, забыв осторожность, почти влез головой в проём, – настолько захватило его происходящее. Он уже забыл, зачем сюда пришёл. «Да они что – спектакль играют, что ли? Ну, чудят!…».

– Ты ль это, Вальсингам? Ты ль самый тот

Кто три тому недели на коленях

Труп матери, рыдая, обнимал

И с воплем бился над его могилой…

– метался, страдал, негодовал голос бородатого, внося сумятицу и странный восторг в душу Чибиса.

Стоял тихий, прозрачный, прохладный майский вечер. По пустынной лесной дороге шёл человек в помятом пиджаке и грязных кирзовых сапогах, с глуповатой улыбкой на заросшем, с нездоровой синевой лице. Шёл странно: то резко взмахивая руками, то вдруг останавливался и бормотал что-то вроде «Ты ль это, Вальсингам, ты ль самый тот…», при этом странно жестикулируя.

Дома Чибиса ждали. Когда он вошёл, вся семья была в сборе, сидела за столом. Судя по всему, только что был большой разговор о нём. Ульяна, Колька, Ленка – все разом подняли на него глаза и тут же напряжённо отвели их в стороны. Никто не проронил ни слова. Но Чибис как-будто и не обращал на семью внимания, и вообще повёл себя как-то странно. Ульяну удивило уже то, что муж, споткнувшись при входе о порог, не выматерился. Ещё более удивилась, когда тот снял у порога чисто вымытые сапоги и пошёл к умывальнику. Долго мылся, отдуваясь, и что-то бормоча про себя. Вытершись, устало плюхнулся на стул: «Ну что, мать, пожрать-то есть что у нас?». Ульяна не ответила. Ленка, добрая душа, шустро побежала к плите. Ел Чибис молча и очень задумчиво, порой не попадая ложкой в миску. Наконец, перестав жевать, уставился в стол, пощипывая многодневную щетину, и неожиданно сказал громко и странно: «Абсурд!». Ульяна испуганно вздрогнула.

После еды Чибис постоял в нерешительности у плиты, затем сказал: «Колька, пошли со мной, поможешь, горбыль приберём». Колька скривился, но ничего не сказал, стал одеваться. Около часу молча складывали тяжёлые доски. После запоя Чибису было тяжко, но крепился. Однако усталость брала своё, вместе с усталостью пошла и горячка, прикрикнул на Кольку. Тот, ловко поправив развернувшийся комель, опёрся на штабель и, глядя в начавшее звездиться небо, сказал ломаным баском: «Ты, батя, вот чего… Ты пить брось, хватит уже. И мать перестань бить, чего она тебе сделала-то…».

Чибиса аж передёрнуло, с изумлением вскинулся на Кольку. Но увидев всего сына: сумрачного, нескладного, нарочито взрослого, – вдруг смяк, отошёл сердцем, внутри шевельнулся щемящий кусочек отцовской нежности: «Растёт мужик…». Виновато сказал: «Ну ладно, Колюха, чего там… Бывает. Да я… Ну, в общем, давай, берись…».

На другой день после работы Чибис свернул с привычной дороги в сторону «домиков» – так звали небольшой посёлок из двухквартирных типовых домов, что построены были для приезжих. Постояв в нерешительности около дома, отданного учителям, выбросил недокуренную сигарету и решительно шагнул на крыльцо.

Вера Ивановна, молоденькая учительница, приехавшая в Кержу по распределению после института, смотрела на Чибиса вопросительно-испуганно: вот уж кого точно не ожидала и не хотела она увидеть, так это отца Коли Чибисова. С Василием Петровичем Чибисовым она разговаривала всего один раз, пару месяцев назад, когда тот зашёл на родительское собрание (случалась у Чибиса такая блажь). Говорила, что Коля – способный мальчик, но дисциплина хромает, надо родителям обратить на это внимание. Чибис взъелся: решил, что эта пацанка учит его жизни; выругался и ушёл. После этого Вера Ивановна более всего боялась, что Чибисов опять придёт на собрание. И вот он перед ней…

2
{"b":"908987","o":1}