Литмир - Электронная Библиотека

Когда гаон вернулся в свою заваленную книгами и рукописями комнату, держа полотенце во влажных руках, он вынужден был болезненно зажмурить глаза. Яркий свет лился теперь в оба окошка, а ставни раввинша и ее помощница успели тем временем широко распахнуть на Синагогальный двор. Обе женщины прибирались в залитой солнцем комнате. Это было слепящее безмолвное наводнение, которое прорвало запруду и заполнило собой все уголки, все полки залило золотом и зажгло огнем буквы на кожаных корешках книг.

Из-за привычки день и ночь изучать Тору при свече такое внезапное изобилие солнечного света доставляло гаону страдания. Его как будто иголками кололо. Он опустил подрагивающие покрасневшие веки, но из-под них текли слезы. Понемногу его старые глаза успокоились, приспособились, и сквозь слезы он увидел своего рода «сотворение мира», смешанное с видением «Божественной колесницы».[259] То есть он узрел тот свет, который, согласно преданию, царил в мире еще в семь дней Творения, и те молнии, и то сияние Божественных зверей, которых пророк Йехезкель видел запряженными в Божественную колесницу… Необычайно светлая голубизна неба смешивалась здесь с ослепительными золотыми колесами и цветными искрами. Святые звериные лица из белых облаков плыли в расплавленном сапфире и радужной пыли. И все эти голубизна и белизна, живое золото и искрящаяся пыль, как святая картина, оправленная в красивую старинную раму, выглядели завершеннее благодаря гребню крыши Большой синагоги напротив. Это была своего рода граница между небесным и земным.

Старый гаон невольно улыбнулся своими впалыми губами тому, что удостоился узреть у себя в комнате такое чудесное видение. Действительно, чем оно было слабее и хуже того великого видения, которое узрел пророк на реке Кевар?!. О-хо-хо! Каждый день возобновляются деяния первых дней Творения. Каждый день Бог парит над землей, а евреи никогда не довольны. Они служат Богу ради Грядущего мира, словно за жалованье. Такой Бог, какой только что показался ему сквозь тонкую пелену солнечных слез, заслуживает того, чтобы Ему служили безо всякого жалованья, как служат отцу верные сыновья, а не слуги — господину…

Но он тут же испугался такой гордыни и такого нахальства — лезть со своими влажными руками и сырым полотенцем в такое пророческое видение. Как может он, виленский еврейчик, просто изучающий Тору, состязаться с таким колоссальным провидцем, каким был Йехезкель бен Бузи?..

И чтобы напомнить себе, что он — только прах и пепел, гаон быстрее, чем обычно, начал вытирать свои худые руки и выдавливать из себя слова благословения «Который сотворил».[260] Он принялся благодарить великого Господа, парившего здесь же, прямо над крышей Большой синагоги, Который сотворил людей «с необходимыми полостями и отверстиями»…

— Открыто и известно… — говорил гаон, тщательного выговаривая слова благословения. — Открыто и известно Тебе, восседающему на славном престоле Своем, что, если закроется одно из отверстий или откроется одна из полостей, человек не сможет просуществовать ни единого часа, о-хо-хо!..

Теперь глаза гаона окончательно приспособились к полуденному солнцу месяца ав. Пелена слез высохла, радужная пыль разлетелась, священные звери превратились в простые летние облака, а расплавленный сапфир — в обычное голубое небо. Дух святости отступил от него, и он стал в своих собственных глазах жалок и зауряден. Все его исхудалое тело, особенно сутулая старческая спина, еще больше согнулось. Холщовый домашний лапсердак криво свисал до самых пят. Потрепанные полы беспомощно путались между его слабеньких ног, одетых в светло-серые шерстяные чулки и обутых в шлепанцы. В будничном свете его витые желтовато-белые пейсы, которые свисали из-под ермолки и сливались с остатками его некогда солидной бороды, теперь, казалось, стали жиже. Их застарелая седина приобрела какой-то болезненно-бледный оттенок, безо всякого блеска. Они стали похожими на ростки, появляющиеся в погребе. Точно такая же нездоровая белизна разлилась по его худому лицу и впалым щекам. Морщины на них казались сделанными из несвежего сырого теста. На этом бледном лице краснело только четырехугольное пятно между краем сидевшей на макушке ермолки и лбом — там с раннего утра находилась, давя на кожу, головная филактерия…

Однако среди этого увядания сияло чудо юности и свежести — большие красивые глаз. Выпуклые и черные, они влажно блестели и горели скрытым огнем аскета, борца с соблазнами, сделавшего все, что только возможно, чтобы подавить свои телесные страсти, прогнать всякое желание, исходящее от тела. Ему удалось это во всем. Но только не в глазах… В них были все его изгнанные желания. В них сконцентрировались все жизненные силы. И из их источника, наверное, до сих пор утоляло жажду все его усохшее тельце. Контраст между свежестью глаз и увядшим лицом был так велик, что эти чудесные глаза выглядели большими черными жемчужинами в дешевой и ненадежной медной оправе. Одно неудачное движение, один внезапный толчок — и они могли выпасть из-под увядших век, лишенных ресниц, и укатиться, затеряться под перегруженными книжными полками, среди угловатых груд рукописей и свернутых в трубки пергаментов — во всем этом море букв и буквочек, ослеплявших эти самые глаза вот уже скоро сорок девять лет на одном и том же месте, но все еще не сумевших их окончательно ослепить.

2

На маленьком столике, стоявшем рядом с поднятой заслонкой, то есть рядом с единственным, когда дверь была заперта, средством связи с домашними, уже ожидало наготове «блюдо Боруха Шика» — глиняная мисочка с вареной картошкой в мундире, или «тартуфли», как тогда называли это новое кушанье. И еще там были такая же глиняная мисочка с простоквашей, солонка и хлебец с тмином — больше для того, чтобы произнести благословение «Извлекающий хлеб из земли», чем для еды. А кроме этого, стояло фарфоровое блюдце с цветочками. На нем лежала спелая груша в окружении свежих голубоватых слив — на закуску.

Когда-то, когда сил у старого аскета было побольше, он не брал в рот таких вкусностей вплоть до второго дня Новолетия. Тогда он первый раз в году произносил благословение «Тому, кто дал дожить нам» надо всеми плодами минувшего года.[261] Однако, с тех пор как гаон ослабел и почти совсем перестал есть хлеб и мясо, доктор Борух Шик из Шклова велел ему, да и он сам позволил себе есть местные фрукты по сезону. А чтобы произносить благословение «Тому, кто дал дожить нам» на Новолетие, он оставил виноград и арбуз, подешевевшие в последние годы, с тех пор как благословенная полутурецкая Подолия была включена в состав Российской империи.

Сразу же после повторного омовения рук и произнесения благословения «Извлекающему хлеб из земли» на хлеб с солью — только для благословения, не больше, — Виленский гаон начал свой скудный обед, который всегда был ему поперек, потому что расшатывал равновесие неотрывных занятий Торой, разрушал целостность всего долгого дня. Своими красивыми худыми руками гаон очищал теперь желтые, как масло, картофелины с серыми глазками на горячей прозрачной шкурке, вздыхая, словно выплачивает тяжелый долг, взятый им на себя когда-то, во времена легкомысленной юности. Долг, который растет день ото дня, превосходя его доходы… Слава Всевышнему, что он хотя бы может делать это в одиночестве, отдельно от других людей, так же, как он изучает Тору. Таким образом, он не вступает в излишние контакты с домашними и со всеми их мелкими желаниями. Достаточно того, что он доставляет своему языку и нёбу такое грубое наслаждение. Зачем ему было еще занимать глаза видом своих детей и внуков, а уши — болтовней о семейных делах? Это было бы уже слишком много удовольствий сразу.

Однако и гаон был лишь человеком. Все предусмотреть он не мог. Это одиночество во время еды имело и дурные стороны. Из-за искусственного покоя и отстраненности чувства обострялись. И, вопреки желанию, в старые ноздри проникал особый запах снятой «тартуфлевой» шелухи. Какой странный запах! Необычный и все же такой знакомый… Погоди-погоди! Это запах вспаханного поля весной… Но чего ради идти так далеко, за город? Разогретый кусок земли, от которого поднимается легкий пар после короткого летнего дождя, пахнет точно так же, как «тартуфлевая» шелуха. Он бы никогда не подумал, что такой мужицкий запах может настолько деликатно и вкусно ощущаться в паре, поднимающемся от простого плода земного. Где он ощутил впервые этот запах? Когда? Может, это лишь воображение? Ведь все вещи, которые нам нравятся, кажутся знакомыми… О! Он вспомнил, вспомнил! Его память, хвала Всевышнему, способна удержать в себе тысячи святых книг, и она его не подведет. Это воспоминание лежало в ней, как сухая травинка, зажатая между страницами. Гаон едва-едва разглядел его… Это случилось, когда он был еще семилетним мальчиком, после того, как он произнес в Большой синагоге свою первую проповедь перед раввинами и учеными евреями… Его покойный отец, реб Шлойме-Залман, подошел к нему, погладил по щечке и велел идти домой, к маме, — их дом был прямо напротив синагоги, чтобы его мальчишечьи уши не слышали похвал, которыми осыпали его великие знатоки Торы и просто важные евреи, перешептывавшиеся по поводу него… Он помнил, как вышел тогда в полутемный притвор синагоги, вытер пот с лица, перевел дыхание, потому что в битком набитой синагоге было жарко — его пришло послушать много евреев. Даже женское отделение было полно. А в притворе было прохладно — просто наслаждение.

82
{"b":"907992","o":1}